.......
 
  -----------------------------------------------------
Нобелевская лекция И.Бродского (в разделе СПЕЦХРАН)
-------------------------------------------------------------------
-------------------------------------------------------------------
 
 

 

 
Ф Е Н И К С 1966 - Г Р А Н И 1967

 

Н.Карагужин
Два рассказа

СТАЛИНСКАЯ УЛЫБКА


Вмешался в разговор внезапно, но так, как будто все только и ждали. Прервал на полуслове, а его попробуй останови, говорил, без запинки, как сказку сказывал. Да, может, сказка и есть? Не то хитрец, не то простец до умиления.

— Теперь про Сталина много лишнего говорят, и говорят худое. Несправедливо это. Кто спорит, жесток был, часом свиреп, зверь, да ведь с нашим народом ежели по иному, то пропадаешь. Но было в нём и тепло человеческое. Не зря и любили. А любили до обожания — не секрет.

Человеком к нему очень приближенным был Поскребышев. Вроде начальника канцелярии, должность его называлась — секретарь личный. Важные права имел, к Сталину во всякое время не спросясь приходил. И вождь, хоть глаз у него подозрительный и напуганный был, не сомневался в Поскребышеве, широко доверял, не оглядываясь.

И бывало — давал ему Сталин то листик из блокнота, то измятый клочок бумаги, могло быть, из уборной принесенный, а на бумажках тех — фамилии. То карандашом, то пером каракульки, то две-три фамилии, а то десяток-другой. И ронял Сталин маленькое слово: «оформить». Знал Поскребышев: списочек надо отнести Ежову или, когда Ежов спекся, Берии. Посмеялся бы личный секретарь, если кто горемык этих после «оформить» в живых стал числить.

И часто это случалось, и так привык Поскребышев, что и любопытство пропало — какие фамилии носил. Редко когда списки читал: не все ли равно? К Сталину по-собачьи привязался, один только и был на свете. А все прочие, как худая трава на грядке, которую великий огородник пропалывал без устали.

Но все-таки один раз и Поскребышев споткнулся, чуть не отступил от генеральной линии, которой всю жизнь держался с ожесточением душевным, так сказать — беззаветно.

Получил он в свой час бумажку, вышел, поклонившись низенько, из кабинета и зашагал твердой поступью к Берии или, может быть, к Ежову, не помню сроки. Да у самой двери зловещей заглянул пустыми глазами на бумажный лоскуток и — покачнулся. Не шибко он, Поскребышев, лицо близкое, доверенное, боялся бериевской двери, а тут закрутилась она, заспиралилась, как нож мясорубки. Списочек не такой продолжительный, да в нем имя «Поскребышева».

Жена!

Нет, не один свет в окошке — Сталин! Жена тоже к душе безотрадной припеклась — не отодрать. Ведь кто знает, ежели бы не Она, не любовь ее безотчетная, не забвение в объятиях, боль утоляющих, не всепрощение ее материнское, то, могло быть, повис бы он каким смурым вечерком на шнурке обмыленном.

Отшатнулся Поскребышев в страхе, отступил от глухой двери, мертвой, и — к Сталину.
От порога — на ковровую дорожку пухлым животом шмякнулся. И пополз, и пополз, рыдая, к вождю. Много метров прополз и, обхватив трясущимися руками сапог, приник к нему всем лицом. И от горячей сырости сапог блестяще начищенный тускнеть стал.
— «Пощадите»! услышал Сталин меж всхлипываний. Но промолчал.

И поцеловал Поскребышев сапог — так, как в молодости жену в страсти исступленной не целовал, оторвал живот от ковра и, не смея поднять глаза на хозяина, попятился, согнувшись, к выходу.

А Сталин молчал.

И в мозг окоченелый пословица нужная постучалась с надеждой робкой, что молчание — все одно, что согласие, и вычеркнул Поскребышев имя жены из списка. А всех прочих отнёс к Берии — оформить.
И снова стал ходить к Сталину, дела его сложные, государственные, исполнять.
Сталин все молчал.

А на третий день, доклад свой закончив, собрался было Поскребышев кабинет покинуть, только Сталин остановил его и промолвил тихо, с улыбкой ласковой, загадочной:

— А ведь я тебе сказал тогда: оформить.

И пришлось Поскребышеву рукой своей собственной написать на бумажке имя жены — и отнести. И вскорости явились, законное дело, офицеры безликие, увели.

А жизнь — она шла путем своим, не останавливалась. Большую работу нужно было делать вместе с великим вождем. И нравилась работа, и ни слова не было сказано между ними о том, непоправимом. И ничуть не переменился Поскребышев, как не меняется собака хорошая, коли хозяин и прибьет за что. И жили, можно сказать, душа в душу. Хозяину лучше знать — за что? Первым нарушил молчание Сталин.
— Проверили тебя немножко, товарищ Поскребышев. Иди домой, ждет тебя жена.

Запрыгала душа от радости, бросился, себя не помня, Поскребышев домой.

Еще в прихожей донеслись до него звуки музыки, любимую песенку на пианино играли.

«Неужто вылечили?» — подумал Поскребышев, потому что жена последний год уже совсем не играла: пальцы начало крючить. «Значит, нашли средство!» — И нахлынула горячая волна счастья и благодарности: «О Сталин!».

В комнате, спиной к двери сидела жена. В новом платье, с прической новой. И волосы — черны. Седину, что ли, парикмахеры искусные — убрали?

Обернулась, встала — обомлел Поскребышев: вовсе не жена! Юная, с глазами черными, испуганными, с фигуркой тоненькой, девичьей, красота нерусская, цветок альпийский.

— Как вы сюда попали? — спросил изумленный Поскребышев. — И где моя жена?

— Но я ваша жена! — воскликнула девушка и кинулась ему на шею, затрепетав как былинка, и слезами залившись.

Нет, что бы там ни говорили про Сталина, заключил рассказчик, а человек он был глубокий, заботливый. Нас, мужиков, взять — кто бы отказался?..

СТАЛИНСКОЕ ОБАЯНИЕ


Это случилось давно, за много лет до войны, но тогда, когда уже торжествовала сталинская слава. «Сталин» и «великий» — сие уже не разъединялось. «Сталин» без «великого»? Все равно, что — без штанов, — так же непристойно.

Интеллигенция, правда, еще как-то барахталась, силясь спасти свое интеллигентское реноме. Историческое реноме. Оплаченное кровью декабристов.

Ну что мыза несчастные такие? Отцы — наследники Радищева, ведь все-таки, хоть с грехом, уберегали честь. А мы? Почему мы должны быть обесчещенными, почему это случилось не раньше, не позже, не с другим каким поколением, а именно с нами? Что будут говорить наши наследники?

Какой срам! Угодничество, низкопоклонство, «начальнику калоши подавал»... Ах, слово противное! Да разве с теперешним сравнить? Мерзость, мерзость, всегда было и будет мерзостью. Да как мы посмотрим в глаза детей наших? Ах, бесстыжие наши глаза! Ах, холуи!
Смутное предчувствие будущего конфликта отцов и детей. Гррязь заливала, интеллигенция барахталась — фрондировала: анекдоты про тирана рассказывала.

— Послушай, товарищ Радек, мне сообщили, что ты выдумываешь про меня анекдоты. Перестань, пожалуйста: ведь я гениальный вождь.
— Этот анекдот не я выдумал.

Молодая женщина была типичной интеллигенткой, потомственной. На стене ее комнаты, среди ленинградских акварелей Остроумовой-Лебедевой висели хорошие фотографии двух лейтенантов флота: Шмидта и её папы. Тоже был причастен. Молодая женщина была артисткой — балериной. Как её товарищи по исторической судьбе, униженные духовным гнетом, опозоренные интеллектуальной проституцией, она тоже находила утешение в показывании кукиша в кармане. Презирать её?

Бывают дни, когда на землю резко ложатся тени. Как плотничьим туго натянутым шнуром отбита черта: здесь область света, там — тьмы. Артистка находилась ещё на стороне света.

Не надо презирать её.

В кремлёвских дворцах Сталин любил устраивать пышные приёмы. То папанинцы, то стахановцы, то мастера урожаев, то мастера искусства. На один из приёмов попала балерина.

Вернулась она из Москвы преображенной. Её узнать было нельзя. Что-то там стряслось, что-то очень серьёзное. Новый свет воссиял в душе. Свет ясного дня, или какой то иной, жуткий свет, сразу не разберёшь, но отблески нового света горели на её худеньких щеках и всегда тихим глазам сообщали блеск стали.
Дурного слова о Сталине — никто произнести не смел. И чувствовалось в ней превосходство. Как будто в новую веру посвящение прошла, и тайна, профанами не подозреваемая, открылась ей. Ух, и презирала же она профанов!

— Вы потому так говорите, что никогда не видели! А я — я видела его так, как вижу вас.
— Ну и что ж из этого, дорогая Екатерина Дмитриевна?
— А вот что! Если бы вы его близко знали... Не знаете, а говорите!
— Да что знать-то, Катя? Не всё ли равно: далеко, близко? Ведь не монумент, а политический деятель.
— Много вы понимаете в политике! Вы со Сталиным говорили когда-нибудь? А я говорила!
— Ты говорила со Сталиным?
— Да, говорила, вот как теперь с вами! — И артистка с неизреченным презрением посмотрела на собеседников и, казалось, измеряла пропасть, отделявшую их, ничтожных, от сияющей вершины, к которой она имела счастье приблизиться.

— О чём вы с ним говорили, Екатерина Дмитриевна?
— Ах, разве можно передать словами? Это просто чудо.
— Однако, Катенька, почему же нельзя передать словами — слова? Это непонятно.
— То-то и есть, что непонятно. Надо видеть, чувствовать, слышать интонации его голоса... Нет, вы даже вообразить не можете,
— До чего это умный человек! И какой душевный! Просто — отец, для всего народа — отец!

Ахов и охов было много, чувства нежности, благодарности, переполнявшие сердце женщины, были очевидцы, но толку было мало: содержание беседы, которая совершила переворот душе балерины, оставалось неизвестным.

И только когда страсть, воспламенившая женщину, несколько поулеглась, и артистка вновь обрела способность членораздельной речи выяснилось...

В середине банкета в Кремлёвском дворце вождь стал обходить столы. Около некоторых гостей на минуту задерживался, мимо других проходил, улыбаясь приветливо. Артистке повезло. Он остановился возле её стула. Может быть, он пошёл бы дальше, но кто-то быстро, услужливо, назвал имя балерины. Сталин протянул руку и сказал:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, товарищ Сталин! — сказала женщина в полном смятении чувств: вот здесь, рядом, стоит тот, кто творит историю, тот — легендарный, тот — о котором поют песни, складывают музыку, тот — неизвестный и знаменитый, таинственный, — и у всех на виду, тот, кто внушает страх и любовь, уважение и ненависть, тот, о котором она читала в книгах и ежедневно слышала по радио, тот — тот, о котором она ... рассказывала анекдоты.
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! — ещё раз поздоровалась она, не выпуская его руки из своей.

Сталину пришлось сделать некоторое усилие. Освободив руку, он окинул взглядом фигуру балерины, подумал и сказал:

— Почему вы такая худенькая?
— Не знаю, — смущённо, взволнованно и уже любовно прошептала женщина.
— Ай-ай, как нехорошо! — покачал Сталин головой. — Кушать надо больше, — заключил великий вождь и направился к другим гостям.

Вот и всё. Вся беседа. Но её оказалось достаточно, чтобы человек перешагнул линию, резко отбитую на земле шнуром плотника.

Велико обаяние силы.

 

Н.Карагужин,
Ленинград.

"ГРАНИ" № 63, 1967 г.