ВУДИ ГАТРИ
 
ПОЕЗД МЧИТСЯ К СЛАВЕ
 
 
::: agitclub ::: sing out::: woody guthrie
 
 
 
 
 
 
 
 


ПАРЕНЕК НА РАСПУТЬЕ


В тринадцать лет я жил в семье из тринадцати человек в двухкомнатном доме. Мне пошел пятнадцатый, когда я заполучил работу: чистил ботинки, драил плевательницы, обслуживал в гостинице поздних пассажиров. Мне было чуть больше шестнадцaти, когда я начал колесить по стране и махнул на Мексиканский залив; там я окапывал смоковницу, поливал клубнику, собирал дикий виноград, плотничал, помогал бурить колодцы, подметал дворы и таскал помойные ведра. А потом, устав ходить в чужаках, я голоснул и очутился дома, в Окиме.

Я нашел работу за пять долларов в неделю в авторемонтной мастерской. Два раза в неделю как часы я получал письмо от папы из Техаса. Я выкладывал ему все, о чем думал, а он мне все, на что надеялся. Однажды он написал, что здоровье его поправилось, он может снова начать работать и устроился управляющим у солидного домовладельца в Пампе.
Через три дня я уже стоял в скромном кабинете, тряс его руку, вспоминал доброе старое время и обсуждал с ним, как я буду работать его главным помощником. Мне только что сравнялось семнадцать.

В Пампе нашли нефть, и весь город ходуном ходил.

Нынче здесь, завтра там. Где водится нефть, города вырастают как грибы - сегодня он есть, а завтра нет. Дома сколачивают наспех, за прочностью не гонятся, потому что рабочие в большинстве своем остаются в городе и вкалывают как проклятые, пока поставят бурильные установки, пробурят скважины глубиной в пятнадцать тысяч футов, заставят забить черные фонтаны, уберут горячий шлак и зажмут высокое давление в тисках предохранителей. А тогда нефть потечет тихо-мирно в цистерны богачей, промысел - непролазный лес нефтяных вышек - сам будет перекачивать нефть и посылать ее во все концы света, чтобы вдохнуть жизнь в лимузины, заводы, военные машины и быстрые поезда. На политых соленым потом нефтяных полях работы остается немного, и рабочий люд, такой же нищий, неприкаянный, отчаянный, такой же остервенелый в драке и в работе, как в первый день, сматывает удочки.

Город в сущности представлял собой кучу разбросанных старых лачуг. Они были построены в расчете на несколько месяцев; в ход шли гнилые доски, сплюснутые цистерны, ведра, листовое железо, ящики всех видов и холщовые мешки. Некоторым лачугам посчастливилось иметь пол, в других полом служила пыльная земля. Но и за такую конуру плата была достаточно высокой. Обычная цена - пять долларов в неделю за трехкомнатный домишко. Вернее, за одну комнату, разделенную на три части.

Женщины из сил выбивались, чтобы придать своим жалким хибарам мало-мальски пристойный вид, но засуха, жгучее солнце, сильный ветер, насыщенный пылью, сводили на нет все их попытки вымыть, вычистить, выскрести, отскоблить, пусть они даже занимались этим двадцать четыре часа в сутки. Полы вечно горбились и вздувались. Стенами служили тонкие доски, на которые женщины набивали все, что попадалось под руну: старые обои, оберточную бумагу, вытащенную из железнодорожных вагонов, изредка листы фанеры, побеленные или выкрашенные в немыслимые цвета, начиная от интенсивно голубого и синего на границе с черным и кончая красным вырви-глаз, который наверняка привел бы в исступление быка джерсейской породы. Каждое семейство обычно сколачивало из разного хлама подобие стульев и скамеек, которые они бросали, перебираясь в другое место, и, хотя красная цена этим ручным изделиям была не больше тридцати пяти центов, хозяин, нанимая маляра, поручал ему к объявлению «Сдается в наем» добавить «Меблированные комнаты».

Большинство людей съезжалось на нефтяные промыслы с ферм. До них доходили слухи о высокой оплате и разнообразных работах. Старые фермы пустели и прекращали свое существование. Куры не дают молока, а коровы не несутся. Ветер крепчает, и небо становится черным от пыли. Мясные мухи хозяйничают повсюду, вылизывают бадьи со сливками, тонут в них, запутываются в черной патоке. Ну а кроме всего прочего, на фермах больше просто нечего делать, не на что купить семян для посевов, нечем кормить лошадей и коров.

Черт подери, я могу работать. Я люблю работать. Рожден для работы. Вырос для работы. Женился, работая. Что они предложат мне в этом городишке, выросшем на нефтяном буме? Если они захотят, чтобы я пахал, рыл или таскал что-то, я готов. Если они захотят, чтобы я копал и переносил землю, я могу. Если надо ворочать камни или сгребать цемент, я могу. Понадобится пилить доски или заколачивать гвозди, пожалуйста. Надо водить цистерны, и это я могу, и если они захотят, чтобы я крепил стальные вышки, то дайте мне день, и я этому научусь. Я буду здорово делать все это. И не брошу. Даже если бы я мог, я не захочу.

Пропади она пропадом, эта проклятая ферма! Узел на спину, и прости-прощай окаянное местечко. Ферма, пока, здравствуй, нефтяной город, вот и я. Сто миль по большой дороге.

В папином ведении была многокомнатная развалюха посреди главной улицы. Построили ее из гофрированного железа на двух или четырех стеллажах для бочек и разделили на энное количество стойл, называемых комнатами. В такой комнате не уляжешься спать, иначе чем упершись головой в стену и выставив ноги в дверь. К тому же там прекрасно слышно все, что творится по крайней мере в шести соседних стойлах, так что трудно сосредоточиться на собственных делах - ведь невольно прислушиваешься к тому, о чем идет речь по соседству. Кровати производили шум вроде того пронзительного скрежета, который издают некоторые заводы. Но в этом скрипе различались свои ритмы и мелодия, и охотники за нефтью прозвали пение кроватей «блюзом ржавых пружин». Я так навострился в этом специфическом жанре, что мог бы, сняв подобного рода жилище в любом нефтяном городе и по звуку пружин определить с точностью до трех фунтов вес обитателей соседних комнат.

Этот дом был из числа тех, где комнаты сдавались девушкам, тем девушкам, которые следуют по пятам за бумом... Они появлялись здесь в поисках работы, устраивались в этих сомнительных жилищах как у себя дома и обзаводились соответствующими бумагами. Вместе с ними селились сутенеры, проститутки и старые песочницы, разыгрывавшие из себя почтенных мамаш. Одной из папиных квартиранток, например, была старая женщина, выкрасившая свои седые волосы в цвет стены кирпичного амбара, и звали ее Старая Роза. Она побывала во всех городах, возникших на буме, посетила Смаковер, Aрканзас, Кромвель, Оклахому, Бристоу, Драмрайт, Сэнд-Спрингс, Боу-JIегс, восточный Техас, Килгор, Лонгвью, Хендерсон, потом отправилась на запад в Берк-Бернет, Вичита-Фоллз, Электру и дальше, на равнины, по которым гуляет ветер, в район Пэнхэндла, Амарилло и Пампы. Там, где возникал бум, была возможность заработать, и этот старый ржавый дом из листового железа мог находиться в любом из перечисленных городов, равно как и Старая Роза.

Кстати, я побывал во всех этих городах. Я не раз ночевал в подобных меблированных заведениях по всей стране, и всегда это обходилось недешево. На эти деньги я мог бы купить немало листов железа. Да и девушки, которые обитали в них, могли купить пару вагонов железа размером два на четыре. Обычная цена - пять долларов в неделю. Если девушка работает, это не так уж много. Но если у нее нет работы, тогда это уже деньги, и немалые. Притом она знает, что полицейский в любой момент может взять ее за ручку и отвести в тюрьму за бродяжничество, потому что в таких городах это подсудное дело.

......................

Никогда еще мне не было так не по себе, как в тот день, когда я зашел к папе в контору и увидел, что он сидит за цветастой занавеской на краешке кровати, закрыв лицо руками.

- Что-нибудь неладно? - спросил я.

Он указал пальцем на верх шкафа, и я нашел там выписанный мне чек на полтора доллара.
Сперва я усмехнулся и сказал:
- Похоже, мне идут нефтяные дивиденды.

Но кровь застыла в моих жилах, как холодная нефть, когда я заметил на уголке чека адрес психиатрической больницы в Нормане, Оклахома.
Я сел рядом с папой и обнял его.

В письме было сказано, что Нора Б. Гатри скончалась несколько дней назад. Смерть была естественной. Так как она знала только мой адрес в Окиме, они высылают мне денежный остаток.

Папа тер красные глаза костяшками пальцев, стараясь унять слезы. Ободряюще похлопывая его по спине, я зажал письмо между колен и перечитал его.

Я отправился в городской банк, так как мне не хотелось получать деньги по чеку рядом с домом. Человек в окошечке заметил по моему лицу, что я нервничаю, что мне не по себе, и вся очередь была раздражена, что я мешаюсь, когда им надо делать их дела. Я видел руки со множеством чеков, розовых, коричневых, желтых и голубых. Я почувствовал, что лицо мое побледнело, приняв нездоровый оттенок, в горле у меня застрял комок, глаза заволокло слезами, и вся моя жизнь промелькнула у меня в голове. Я весь напрягся, получая эти полтора доллара. Где-то на окраине города заскулила пожарная сирена

Я нанялся на работу, стал торговать пивом. Огромная бочка со змеевиком внутри и пять центов за кружку, если только вы не мой приятель, потому что тогда я налью вам кружку пива бесплатно.
Сухой закон был в силе, и у людей в горле пересохло.

В первый же день, как я приступил к своей работе, ко мне подошел хозяин и сказал:

- Вот твои деньги за один день. Мы платим здесь поденно, потому что в любую минуту нас могут прикрыть. Пока что дело идет прекрасно, но сколько это будет продолжаться, никому не известно. А еще я покажу тебе сейчас одну вещь. Видишь эту маленькую дверцу, прямо за стойкой? Спустишь вот эту защелку, вот так, и дверца откроется. Теперь посмотри, что там внутри. Несколько маленьких полочек. На этих полочках, как ты видишь, стоят маленькие бутылочки. В каждой из них по две унции. Пятьдесят центов за бутылочку. Патентованное лекарство под названием «Ямайский имбирь», или просто «Джейк», спирт на имбире. Девяносто девять процентов спирта. Так вот, если явится кто-нибудь с обожженным пальцем, или с вывихнутой лодыжкой, или укушенный змеей, или если он может похвастаться знатными предками, или у него ящур, или какая угодно другая болезнь и он может заплатить пятьдесят центов, проводи его сюда и дай ему одну из этих бутылочек. Не забудь положить деньги в кассу.

За один только месяц работы я скопил четыре доллара и к тому же получил глубокие знания в области напитков, которые потребляет человечество.

Ни о каком самогоне, громко называемом виски, нельзя сказать того, что о «Джейке». Это совершеннейшая отрава. Люди валились замертво, и нельзя было перечесть всех жертв алкогольного отравления. Поэтому я возненавидел сухой закон. Я ненавидел его, потому что он убивал людей, морил их как мух. Я видел, как люди сидели и процеживали эту отраву через грязную тряпку, чтобы потом выпить ее. В газетах печатались сообщения о том, что люди пьют отработанный технический спирт и умирают от отравления ржавчиной. А другие сваливались от того, что их голова действительно превращалась в пивной котел. Это когда голова у вас начинает пухнуть, и остановить это уже невозможно. Обычно пивной котел зарабатывают, когда пьют самогон, который плохо приготовлен или бродил в ржавом сосуде вроде помойного ведра или нефтяной цистерны, бензинового бака или чего-нибудь еще в этом роде. От этого многие умирали. Было даже такое пиво, под названием «Старый чок», которое приготовлялось так: всё на свете бросали в старое ведро, прибавляли дрожжи, сахар и воду, и пусть себе бродит. Старые сушки, огрызки кукурузных лепешек, картофельная шелуха, любые объедки со стола - все шло в ход. Но именно в Оклахоме мне доводилось видеть, как люди проделывали по пятнадцать миль, чтобы заполучить пару бутылочек этого зелья. Слово «чок» произошло от названия индейского племени чоктоу. Наверное, людям иногда хотелось устроить что-то вроде праздника, и они думали, что если немного выпьют, то позабудут, что жизнь разбита, что кругом одни горести, и хоть немного повеселятся.

Я стоял за стойкой, и мужчины подходили и покупали спиртное, а я глядел на их одутловатые красные лица и тусклые полубезумные глаза, которые смотрели, но не видели, закрывались, но не спали, смыкались, но никогда не отдыхали, глаза, которым виделось то, чему не суждено было сбыться. Я наблюдал, как человек входил, покупал бутылку спирта для массажа и бутылку кока-колы, выходил, смешивал их половина на половину, задерживал дыхание, а потом с присвистом выдыхал и, покачиваясь, брел прочь.

Однажды любопытство взяло надо мной верх. Я сказал себе, что сам попробую этого «Джейка». Мужчина должен все попробовать. Я налил полкружки пива, оно было прохладным и приятным, потом откупорил одну из бутылочек «Джейка» и подлил его в пиво. Когда «Джейк» соприкоснулся с пивом, пиво начало бурлить, и в кружке произошло не менее семи гражданских войн и двух революций. Пиво пыталось укротить «Джейка», а «Джейк» хотел съесть пиво со всеми потрохами. Они булькали, шипели и потрескивали, как бекон на горячей сковороде. «Джейк» охотился за пузырьками, а маленькие пузырьки ополчились на «Джейка», и пиво кипело, словно водоворот в большой спокойной реке. В середине даже образовалась воронка.

Двадцать минут я ждал, чтобы они хоть немного примирились друг с другом. Наконец смесь приобрела цвет нового седла, и я понял, что большего спокойствия в кружке уже не будет. Я наклонился и поднес кружку к уху, чтобы послушать, что там творится. Пиво плевалось и стреляло, как автомат, но я подумал, что уж лучше выпить его раньше, чем оно взовьется смерчем и разразится буря. Я решился и попробовал, и оно было горячее, и крепкое, и пряное, и острое, и облачное, и гладкое, и ветреное, и холодное, и грозящее снегам и дождем. Я сделал еще один большой глоток, и моя рубашка расстегнулась сама по себе, а внутренности стали так гореть, словно я наглотался домашнего стирального мыла. Я выпил все, а когда очнулся, у меня уже не было работы.

И вот прошел не один месяц, а я все бродил, опустив голову, все еще без работы, и спрашивал людей, почему они ходят с опущенной головой. Но в большинстве своем
люди были упрямы и ходили, высоко подняв голову.

Я хотел стать хозяином самому себе. Иметь любую работу, но только ни от кого не зависеть. Я бродил по пыльным и грязным улицам и думал: что я хочу, куда я иду, что мне делать?

Вся моя жизнь была под большим знаком вопроса. И я был единственным живым существом, которое могло ответить на этот вопрос. Я пошел в городскую библиотеку и начал рыться в книгах. Я таскал их домой дюжинами, охапками, по всем на свете предметам - мне было все равно. Я хотел узнать обо всем, хотя бы понемножку, и выбрать что-нибудь, что-нибудь такое, благодаря чему я смогу работать, как свободный человек, и предоставить эту возможность другим.

В голове у меня была полнейшая путаница. Я познакомился со всеми «логиями», «итами» и «измами», которые есть в природе. Казалось, что все это ни к чему не приведет.

Я прочел первую главу толстой книги в кожаном переплете, которая представляла собой свод законов. Но нет, я не мог запомнить всех законов. Потом у меня засела мысль, что я хочу стать проповедником и вопить на всех углах так громко, как только позволяют правила. Но вскоре я передумал.

Потом я захотел стать врачом. Ведь очень многие люди болели, и я бы мог им помочь. Я опять пошел в городскую библиотеку и принес оттуда толстый том обо всех бактериях, паразитах, клетках и амебах.

Амебы - это препотрясающая штука. Им не приходится хвастаться фигурой, но зато они здорово двигаются, и некоторые - я забыл, как они называются, - могут запросто добраться до места назначения, выделывая по дороге разные курбеты и прыжки. При этом каждый из таких прыжков вызывает у них изменение формы.

Амебы сделаны из желе, а что такое желе, всем ясно. Амебы до того малы, что страшно подойти: подойдешь, а их уже и в помине нет.

К тому же можно смотреть сквозь них. А им до этого и дела нет. Они кувыркаются себе в воде, которую вы пьете, и делают сальто-мортале у вас в крови.

Однажды мне здорово повезло.

Я набрел на замечательную лужу, в которой стояла самая ржавая и грязная вода на свете. Я притащил эту воду к местному доктору, и он разрешил мне посмотреть на нее в микроскоп. Это был старый врач, он практиковал в городе уже давно, достаточно давно, чтобы не иметь много клиентов. И так как его приемная обычно пустовала, он разрешил мне пользоваться своим микроскопом. Одна-единственная капля этой кишащей живностью гнилой воды представляла собой стоячую зеленую пену. Под стеклышком микроскопа пена выглядела, как длинные зеленые стебли сахарного тростника. Они были длинные и перепутанные и сплошь покрыты всякой живностью, какую только можно вообразить.

Например, один черный джентльмен. Забияка из забияк. Отважный боец, для которого не существует опасностей. Этот маленький плотный черный джентльмен отправился путешествовать по стране, и я увязался за ним, нагнувшись над микроскопом и не спуская с него глаз. Этот тип, безусловно, ввязывался в драку минимум три-четыре раза за свой день. Я не знаю, сколько времени у него считается одним днем. Но не было ни минуты, чтобы он сидел, сложа руки, отдыхал или дремал. Он все время двигался и посматривал вокруг себя.

Некто белый попадается ему навстречу. Оба приготавливаются к защите и оглядывают друг друга. Потом обходят друг друга кругом. Сучат ногами и облизывают губы. Ведь должны же быть у них где-нибудь губы, на боку или на спине; так или иначе, губы у них есть, и они их облизывают.

Потом они пробуют свои силы в ударах. Белый проводит легкий хук слева - не с тем, правда, чтобы сбить черного с ног, а просто чтобы установить расстояние. Потом снова делает выпад левой и дважды рассекает воздух. У черного руки описывают круги, как стрелки часов. Белый вытягивает свою правую руку и тем самым удлиняет ее ровно вдвое.

Черный балдеет. Он оглядывается по сторонам в поисках судьи.

Разве это по правилам? Белый сгребает его за шею своей длинной рукой и, растянув другую руку тоже, отвешивает ему хорошую затрещину. Но про черного не скажешь, что у него еле-еле душа в теле, и удары белого не представляют для него смертельной опасности. Он втягивается в свои плечи, чтобы защитить подбородок. Он выдерживает удары, но ему здорово больно. Да, мистеру черному приходится туговато, но он так и зыркает глазами из-под своих плеч, ему еще просто не представилась возможность развернуться.
Ему не нравится это руковытягивание. Он не знает, что с этим делать. Он не может подобраться к врагу вплотную, чтобы обменяться ударами, но и отступать не собирается.

Длиннорукий держит его одной рукой и продолжает обрабатывать другой так, что он начинает вращаться вокруг собственной оси. Черный расслабляет тело под ударами и не напрягает рук, но держит их в боевой готовности.
И вдруг это происходит.

Черный начинает волчком вертеться на цыпочках, кругом, кругом; на этой большой скорости его руки вращаются наподобие пропеллера. На полном ходу он врезается в белого, минул его руки. Руки его до крайности напряжены, и он молотит ими справа и слева по белому с такой силой и быстротой, что тот начинает думать, будто на него сыпятся удары молнии.

Белый втягивает обратно свои длинные руки. Он пытается пользоваться ими теперь, когда они стали короткими, но обнаруживает, что они сделались в высшей степени неловкими. Его точка зрения меняется. Он не прочь телеграфировать своему депутату в конгрессе, но вряд ли и это поможет. Триста сорок пять ударов обрушиваются на него справа и слева. Он распускает мышцы, с тем чтобы лучше выносить удары, но маленький черный боксер крутит все свое тело, вращаясь, как вихрь, на каждом дюйме своего пути. Белый постепенно превращается в бесформенную массу плазмы. Он из последних сил наносит черному отчаянный удар, но тот тут же изрешечивает его всего как динамитом. И белый поднимает в воздух свои неуклюжие ручки и открывает противнику голову, шею и диафрагму.

Черный теперь кум королю. Ему охота поиграть со своей жертвой. Он теперь уже медленно описывает круги вокруг белого, а белый тем временем агонизирует. Черный любовно дотрагивается до него, до его лица, глаз, горла и разрывает это горло раньше, чем желе успевает застыть. Прильнув ненадолго к останкам белого, он высасывает из них еще теплящуюся в них жизнь. И вот он сыт, и теперь медленными кругами он удаляется от своей жертвы и гоголем идет по Пятой авеню к другому скопищу стеблей того же зеленого тростника.

В этих кустах проживает некто, которого не отнесешь ни туда, ни сюда. То есть он и не белый и не черный. Нечто вроде коричневого. Я наткнулся на него случайно, и он произвел на меня впечатление работяги.

Наш черный знакомый беззаботно, вприпрыжку совершал моцион по утренней росе - он был полон энергии, только что сытно позавтракал и все прочее. Он не слишком внимательно смотрел, куда идет. Он просто хорошо помнил, что выиграл битву. Он насвистывал, напевал, и, когда подошел достаточно близко к кустам, чтобы его можно было услышать, местный житель его заметил. Парень в кустах еще не поймал свой завтрак в тот день и весь завибрировал, как электрический мотор, когда увидел черного, выделывающего по дороге разные коленца. Коричневый был в кустах у себя дома, и он схватился за хороший толстый ствол тростника и стал ждать. Когда тот, другой, проходил мимо него, он протянул руку и схватил его за воротник пальто, рывком втянул в кусты, и началось такое, что земля под ними задрожала на сорок акров кругом. Это был настоящий бой.

Поначалу дела у черного шли недурно. Обе его руки были вытянуты, и он вертелся, и увертывался, и сыпал ударами сильными и быстрыми. Раз, раз и еще раз; молниеносные, как электрические разряды, сыпались его тумаки на парня из кустов. Два первых раунда он провел с явным преимуществом, но он не был у себя дома. Он спотыкался, шлепался, и его сильные руки запутывались в стеблях тростника, так что ему приходилось иногда совсем останавливаться, распутываться и начинать все сызнова.
А это здорово утомляло.

Тот, другой, был, во-первых, больше, а во-вторых, поначалу не слишком утруждал себя. Он лишь чуть-чуть пританцовывал на одном месте. У него было примерно сорок рук, коротких и острых, как крюки, однако серьезной опасности они не представляли. Он пользовался одновременно лишь двумя или тремя из них и поэтому не переутомлялся. Когда две какие-нибудь руки уставали, он просто поворачивался на несколько градусов и пускал в ход новый набор рук и кулаков. Он был некурящий и непьющий. Дыхание у него было в большом порядке. И в кустах он был у себя дома. Он, так сказать, позволил мистеру черному колошматить воздух, пока тот не выбьется из сил. Когда бедняга обессилел, детина из кустов обрушил на него все свои кулаки.
Он измочалил его. Он взорвал его лицо, торпедировал его сердце и добил черного малютку так, что тот превратился в пульпу.
Потом он нежно обхватил его, ласково заключил в свои Сорокорукие объятия и выпил из него кровь, его собственную и ту, которую тот совсем недавно выпил из кого-то другого.
Потом, когда коричневый насытился, он выбросил безжизненное тело из пределов принадлежащих ему зарослей и медленно пошел своей дорогой, а затем свернулся клубном и заснул. На него напала теперь лень.
Он победил, потому что был голоден.

В течение следующих нескольких месяцев я тратил все деньги, которые мог наскрести, на кисти, куски холста и всевозможные масляные краски. Шли дни, и я не замечал, что они уходят. Каждая моя мысль, каждое усилие разума были направлены на мои картины, а рисовал я главным образом людей.

Я делал копии с уистлеровской «Матери», «Песни жаворонка», «Angelus'a», писал детей, мальчиков и собак, снега и зеленые деревья, птиц, поющих в ветвях, и еще писал картины, на которых изображал пыль нефтяных промыслов и пшеничных полей. Я сделал две дюжины голов Христа и воинов, которые его прикончили.

Одно накладывалось в моей голове на другое, и я почувствовал, что вот-вот сойду с ума, если только не найду какого-нибудь способа выложить все, что я думаю. Мир означал для меня не более чем кляксу, если я не мог каким-нибудь образом выразить его. Я рисовал дешевенькие объявления и картинки в витринах магазинов, складов и гостиниц, похоронных бюро и кузниц, а потом тратил полученные деньги на тюбики с красками.
«Я сделаю свои картины на совесть, - думал я, - так, чтобы они прослужили тысячу лет».

Но холсты стоили бешено дорого, краски тоже, а кисти столько, сколько нужно миль проделать, чтобы поймать верблюда, морского котика или русского соболя.

Дядя научил меня играть на гитаре, и я по две ночи в неделю проводил на ранчо, аккомпанировал на танцульках. Я сочинял новые слова к старым мелодиям и распевал их повсюду, где только мог. Чтобы кто-нибудь повесил на свою стенку мою картину, я должен был подарить ему ее, а за то, что я пел песню или несколько песен на танцах, я получал три доллара за вечер.

Картина, которую вы купили как-то раз, потом раздражает вас сорок лет, а песня - это совсем другое дело, вы поете ее, она проникает в людей и они начинают пританцовывать под нее и петь ее вместе с вами, а когда вы ее спели, она исчезла, ее уже нет, и у вас опять есть работа - петь ее снова.

И самое главное - это то, что вы можете петь, о чем вы думаете, вы можете рассказывать всякие истории и заражать вашими идеями других парней.

А в Техасе, в самом центре этого пыльного края с его нефтяным бумом и уничтоженными пшеничными полями, с его работягами, которые кочуют с места на место, измученные векселями, долгами, счетами, болезнями и всеми прочими горькими горестями, я нашел много такого, о чем стоило петь.

Иным я нравился, иные меня ненавидели, одни шли со мной, другие шли по мне, надо мной издевались и мною восхищались, болели мной и поднимали меня на смех, и вскоре меня приглашали или выставляли из всех развлекательных заведений этого края. Но я раз и навсегда понял, что песня - это музыка, понятная всем.

Я никогда не увлекался романтикой ковбойских песен или песен о луне, которая скачет по ночному небу.
Сначала я пел смешные песни о том, как что-нибудь не ладится и как это кончилось - хорошо или плохо.
А потом я стал смелее и запел о том, что я считал плохим, что я думал об этом и что считал нужным сделать для того, чтобы это исправить.
Песни, которые говорили о том, что думал каждый в тех краях.

С тех пор в этом и заключается моя жизнь.

 

продолжить: ОБЛЕГЧУ ЛЮБОЕ ГОРЕ