С.МСТИСЛАВСКИЙ

ПЯТЬ ДНЕЙ
НАЧАЛО И КОНЕЦ ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ


ДЕНЬ ПЯТЫЙ

ДЕНЬ УЧРЕДИТЕЛЬНОГО СОБРАНИЯ

За весь наш первый революционный год не было, поистине, дня более спокойного, чем день открытия Учредительного Собрания. Быть может потому, что в обычные, «каждодневные», дни, — в обстановке революционного времени, — вставая по-утру, никогда нельзя было знать, чем кончится вечер, какую неожиданность бросит в лицо обезумевшая за эти месяцы судьба. А в этот, давно уже чертою обведенный в календаре, «обреченный» день, судьба была скована силою исторической логики. Неожиданности в этот день быть не могло. Не больше, чем на всяком другом «открытии мощей».

Ибо, поистине, «мощами» стало Учредительное Собрание к январю 1918 года.

Со дня Октября грозовой атмосферой подымающейся борьбы — гражданской, классовой, доведенной до непримиримости, — была окутана новая советская власть. То, что мы ожидали — случилось: на вызов, брошенный октябрьской программой, старый мир мобилизовал уже свои силы, все, вплоть до последнего социального инвалида, Способного еще быть поднятым на костыли. И перед задачами борьбы на задний план отошли все другие задачи, желания, мысли.

«И вот, на заре этой борьбы, в первый, наиболее жгучий, ибо непривычно было еще чувство раскованной до полной свободы классовой ненависти, — период ее, — ударил срок Учредительному Собранию.

«Еще всего два-три месяца назад, когда мы не переступали еще через грань, огромную роль могло бы сыграть это Собрание, так долго бывшее мечтою революционной Демократии. Но теперь, когда не мыслится уже более «сговор классов», когда не найдется уже на земле русской силы, которая смогла бы установить «гражданский», мир, слить снова, хотя бы и «скрепя сердце», в «общенациональных об'ятиях» мир труда и мир капитала, или хотя бы мост перекинуть от подымающегося нового мира к старому, опрокинутому нами, — какое значение может иметь Собрание, решения которого заведомо не будут приняты либо одним, либо другим из двух борющихся ныне станов? Ибо, если решения Собрания сложились бы, паче всяких чаяний, в пользу труда — их опротестовала бы буржуазия, а если Собрание решит, как и должно ожидать, в пользу буржуазии — решения эти отринет трудовой народ. «Среднего» здесь нет: ибо, слишком глубоко, — воистину до дна, — вскрылась классовая пропасть.

«Удивляться ли, в таких условиях, что те же петроградские рабочие и солдаты, которые десять месяцев тому назад выдвигали требование немедленного созыва Учредительного Собрания, как вернейшего средства безболезненного переустройства России, как один из основных лозунгов революции — теперь, с той же убежденностью, во имя той же революции, говорят пророкам Собрания: «Поздно»*).

*) С. Мстиславский. От февральского переворота до Учредительного Собрания. «Знамя Труда», № 111, б января 1918 г.

 

В создавшихся условиях, Учредительное Собрание бессильно было что-нибудь «решить»: оно было уже политически мертвым. Но от покойника, ли ждать «неожиданностей»?

Правда, у покойника этого были еще живые «наследники». Но и их жесты, слова, дела можно было с точностью предугадать и в них не было никаких поводов к волнению, к ожиданию малейшей «неожиданности». Силы их были нам хорошо доподлинно известны. Мы знали, что кроме шипящей по углам обывательщины, да конспирирующего кустарным способом офицерства, другой, сколько-нибудь «массовой силы» за право-эсэрами, являвшимися по численности своей «хозяевами», «Хозяина земли Русской» — не было. Правда, нам было ведомо, что по всем кварталам, по канцеляриям, аудиториям, а отчасти и по заводам, ведется усиленная агитация за то, чтобы покрыть в этот день демонстрациями петербургские улицы; что задолго до дня празднества «открытия» уже прибивали нежные женские руки к древкам право-эсэровских знамен полотнища новых демонстративных .плакатов; что будет попытка паломничеством к Таврическому вдохнуть мужество в узкие груди проповедников социального мира...

Но, поскольку демонстрации эти массовыми не могли стать (ибо известны были нам действительные настроения петербургских рабочих и гарнизона), а с другой стороны, ничем, кроме помахивания флажками, проявить себя они также не могли (ибо баррикады не для истеричек) — никаких «неожиданностей» паломничество принести не могло.

Равным образом, и во дворце. Мы знали, что «избранники народа» что-то «про себя» поговорят, что-то «решат», что-то будут голосовать. И разойдутся, конфузясь собственной ненужности.

Такова программа, исторически предначертанная. Мы собирались, поэтому, в этот день на заседание, как в театр: мы знали, что действия сегодня не будет — будет только зрелище.

И день не обманул ожиданий.

Правда, неожиданностью до некоторой степени явилось оцепление Таврического дворца заставами, приведшее в двух случаях к стрельбе по демонстрантам: были убитые и раненые. Тяжелым и резким было впечатление этих уличных столкновений; внове еще была кровь гражданской .войны; но, — в существе, — неожиданным факт этот не был; напротив, он был всецело в «психологии дня»... Настолько, что образованную для расследования стрельбы В.Ц.И.К-ом комиссию одинаково бойкотировали, в дальнейшем, обе стороны: и стрелявшие, и оказавшиеся под пулями, признав, таким образом, события 5-го января столь же мало подлежащими судебному расследованию, как и всякий иной эпизод гражданской войны. Характерно также, что само Учредительное Собрание ничем на происшествия эти не реагировало, хотя в Таврическом дворце стало известно о них задолго до начала заседания...

Открытие его, как водится, затянулось. Фракция правых с.-р., составлявшая подавляющее большинство, явственно «заставляла нас подождать». Что до наших фракционных разговоров, то они были недолги: о чем было говорить перед зрелищем...

Это «зрелищное» предощущение усугублялось уже самим внешним видом приготовленного для учредиловцев зала. «Члены Высокого Собрания» не могли пожаловаться на невнимание: все в зале, от потолка до пюпитров, было отремонтировано заново; тесная, во времена Гос. Думы, трибуна была расширена за счет расположенной за нею комнаты, сзади председательского стола, окаймленный белыми, увитыми колоннами, полукругом подымался второй амфитеатр. Обязательная в торжественных случаях «панихидная», «вечно-зеленая зелень» в кадках (эту деталь мы в числе прочего реквизита полностью заимствовали от прежней общественной церковности) оттеняла красную обивку теснившихся на трибуне курульных .кресел. Словом, все было внушительно, «государственно», парадно и... казенно.

От декорации — к актерам и зрителям. Эсэры в большинстве явились, как и подобало им по ролям, в серьезнейших, наглухо, доверху застегнутых сюртуках, все с красными розетками в петлицах, накрахмаленные, торжественные, пробритые до лакированности, — словом, провинциальными именинниками, или, точнее, причастниками. Их ряды заполнили центральные и правые скамьи; между ними и крайними левыми разместились национальные группы.

Конфузливо отжимались к стороне кадетские единицы. Рядом с ними — высокий, прямой и скорбный Церетели представлял своей единственной особой «фракцию меньшевиков».

Лицом к депутатам, за дубовой оградой, окаймляющей трибуну, у подножья ее, расположились лидеры большевистской партии и часть почетных гостей. С верхнего яруса, отведенного представителям рабочих и солдат, серо-черной тучей, взблескивая по временам дулами и штыками винтовок, нависала над залом, туго заполнив переходы и ложи, шумливая и возбужденная толпа. Разителен был контраст между этим рабоче-солдатским, всклокоченным «верхом» и «мещански-интеллигентским», принаряженным, причесанным «низом». Большевики, выражаясь языком театральным, искони были мастерами постановки массовых сцен. Достоинство отнюдь не малое, и говорю я о нем не в шутку. Когда дело идет о массе, о зрелищной стороне не думает только... романтик. И не характерно ли, что враги советской власти, — белые, черные и желтые — усиленно пытались подражать большевикам именно в этой области: усиленно, но тщетно; их «постановки» неизменно и трескуче проваливались...

В «постановке» Учредительного Собрания большевики, как всегда, оказались на высоте. Зрелище, по стилю своему, требовало «демократизма» — и в церемонии открытия демократизма было показано столько, что большего не мог бы пожелать самый исступленный демократ.

Все помещения дворца — прибранные, чистенькие, были раскрыты настежь перед «большинством» Учредительного Собрания. На всей дворцовой территории им была предоставлена полная воля — нигде ни намека на преграду, затвор, запрет. Правительства не чувствовалось совершенно. Левые, — т. е. большевики и левые с.-р., бывшие в определенном и, как удачно выразился один из право-эсэровских депутатов — «решающем» меньшинстве, не метались в глаза; правые казались единственными хозяевами Таврического. Бродившие по коридорам и залам советские служащие предупредительно расступались перед сюртуками с красными розетками... Караулы входов и выходов стояли, словно только для виду.

Но, несмотря на всю декорацию эту, незримые, но упругие, твердые, беспощадные чувствовались вокруг стальные тенета, сетью необозримой опутавшие дворец. От лож верхнего яруса, со взблескивавших там штыков — прямо вниз — на штыки «почетного караула», перебрасывались их переборы, — протягиваясь дальше, кольцом, по стенам толпившихся у зала заседания, за креслами трибун, в кулуарах, в ложе печати, всюду, всюду—гимнастерок и блуз. Тенета — не заказом чьим-либо скованные, но жизнью самой, самым смыслом ее — протянутые: мир против мира; мир вокруг мира; капкан...

И «учредительное большинство» явственно чувствовало эти тенета: их парадность, их накрахмаленность лишь ярче подчеркивала беспокойство, — «оглядку», с которой стали рассаживаться они, наконец, за матовыми пюпитрами, на которых насмешливо белели заботливо заготовленные администрацией дворца, чистые, непочатые блокноты и остро отточенные карандаши.

«Левые» — заняли свои места еще раньше. Но среди них — не было видно «лидеров»; не было в зале и Я. М. Свердлова, которому поручено было Центральным Исполнительным Комитетом открыть заседание.

Проходя внутренними комнатами с трибуны в ложи верхнего яруса — для лучшего обзора предстоящего зрелища — я наткнулся на Якова Михайловича в одной из боковых зал: Камков, Карелин и кто-то из большевиков, не помню, стояли перед ним в позе ординарцев перед полководцем: напряженно-почтительны и готовы лететь. . .

«Яков Михайлович, идите. Все уже давно на местах. Как бы правые там какого-нибудь дебоша не учинили».

«Поспею» — широко и благодушно улыбаясь ответил Свердлрв, продолжая инструкции.

Но он — не «поспел». Еще подымаясь по лестнице к верхней галлерее, я услышал неистовый стук крышек пюпитров, выкрики и свист в зале заседаний, немедленно отраженный и подхваченный сотнями голосов наверху. Войдя в ложу, я увидел на трибуне, на председательском месте дюжего, полного, обвислого мужчину, пожилого и весьма земского вида. Он тщетно пытался что-то сказать, подмахивая в такт движения своего кадыка кистью руки, в топырившейся из рукава белой манжетеу «Левая» неистово свистела и стучала, заглушая его голос. Эсэры надрывались, стараясь перекрыть шум аплодисментами. Весь зал — сверху донизу — был на ногах.

Использовав отсутствие Свердлова, «большинство» попыталось открыть собрание «явочным» порядком, делегировав для этого по званию doyen d ' age депутата Швецова. Но — за шумом и гамом, он никак не мог улучить момент — произнести сакраментальную фразу... Звуковой поединок длился, нарастая, уже несколько минут. Напряжение росло. Несколько наиболее экспансивных товарищей с «левой», поднявшись на трибуну, пододвинулись вплотную к «дуайену», беспомощно и, надо отдать ему справедливость — благодушно гладивщему ладонью свободной от жестикуляции руки — массивный председательский звонок. Казалось, одно мгновение, что они — вот-вот, возьмут его за плечи... С право-эсэровских скамей часть делегатов, заторопилась на выручку, не переставая на ходу, неистово аплодировать.

Внезапно позади образовавшейся на трибуне группы выросла плечистая уверенная фигура Свердлова. Как всегда в расстегнутой кожаной куртке, отбрасывая движенцем головы непокорные волосы со лба, Свердлов подошел к столу и, спокойно улыбаясь, взял из рук Швецова звонок. Свист на «левой» и в «ярусах» сменился громом аплодисментов. Швецов поспешно махнул — в последний раз — рукой, прокричал что-то, и, колышась тяжелым телом, сошел с трибуны. Председательский стол мгновенно опустел. Свердлов стоял один, уверенно опираясь своей привычкой, к «вождению» собрания рукой на тяжелую рукоять звонка.

Зал стих. Сошедшие с мест депутаты торопливо рассаживались.

«Всероссийский Ц.И.К. С.К., С. и Р.Д.» поручил мне открыть Всероссийское Учредительное Собрание...».

На левых скамьях запевают «Интернационал». Гудят, сливаясь, слаживаясь голосами, ложи. Бесстройно, нерешительно, оглядываясь друг на друга, подымается эсэровское большинство. Молча: поют только два или три: как псаломщик тянет, поблескивая очками, Зензинов. Чернов, соскочив с места, повернувшись к фракции лицом, нервно сигнализирует ей головой и руками, и — демонстративно широко разевая рот, . «дирижирует» в такт мерным ударам гимна... Но фракция молчит... Не хочет? или, просто, не знает?

Свердлов оглашает декларацию. За секретарскими пультами,— Аванесов и Гр. Смолянский.

«Ц.И.К. полагает, что Учредительное Собрание поддержит ту борьбу эксплуатируемых и угнетенных классов, которая была поднята против эксплуататоров в октябре...»

Резко дробят тишину размеренные, однотонные, ровно-звучные слова. Свердлов продолжает перечислять по пунктам, что именно, по мнению Ц. И. К., должно было бы декретировать Учредительное Собрание — «поскольку оно правильно отражает интересы народа»... Улыбается, делает паузу — и — под долгие бурные аплодисменты «левых» и «верхов» — об'являет Учредительное Собрание открытым.

Переходим к выборам председателя.

Уже на одном этом вопросе вскрылась трагедия учредительного большинства: ему, фактически, оказалось «некого выбрать». Мы знали, что по этому вопросу во фракции эсэров шли жесточайшие прения, в результате которых выбор пришлось остановить на Чернове, которого, в сущности, никто не хотел, и все более или менее одинаково яростно ругали: ибо для одних он был слишком левым, для других слишком правым, и для всех равно и едино — фанфароном.

Но — в том-то и была трагедия партии: кроме Чернова абсолютно некого было выдвинуть на столь почетный, в ее глазах, «исторический» пост.. . Ведь не Зензинова же, в стародевичестве постного подвига засохшую фрейлину Великонародничества. Или Авксентьева, русокудрого, бонвивантного, желтоштиблетного и, вместе с тем, столь «селянского», что, — как смеялись в партии, — он даже извозчика на улице нанимал по тем временам, не иначе, как «от имени стомиллионного русского крестьянства». Он был, правда, картинен... хоть на табачную вывеску; но если бы по взглядам своим, так беззастенчиво раскрытым в бесчисленных «словах» и «писаниях» — он показал себя политически, — на уровне хотя бы среднего кадета... И если бы рабочие не гнали его с фабричных митингов, не давая открыть рта. И если бы он не был так позорно провален на последнем крестьянском с'езде.

Кто же еще?,.. Абрам Гоц, неизменно ласковый, бархатистый «Абраша» — незримый, ни разу не поддавшийся соблазну словом или жестом подчеркнуть действительную свою роль, подлинный «рулевой» монархо-республики Керенского? Конечно же — по всем данным он был бы не в пример более подходящим кандидатом для партии, которой он был фактическим лидером, хотя бы по одному тому, что о нем, оставляя в стороне политические и социальные его убеждения, — можно было, не в пример Чернову, сказать словами Иисуса о Нафанаиле: «Вот подлинно израильтянин, в котором нет лукавства».

Но в том-то и было дело, что Гоц был израильтянином. А лидеры эсэров, — партии, без колебаний посылавшей в подпольном прошлом своем на эшафот и в каторгу евреев-террористов, на крови и на мысли их без колебаний утверждавшей партийные знамена, —- считали ныне, став у кормила власти, «вверху горы», — неудобным выдвигать на .ответственные посты своих «не русских» сочленов. Не случайно — даже под заголовком центрального органа партии «Дело Народа» партийные лидеры заставили нас,. тогдашних редакторов его — выписать старательно рядом с литературными псевдонимами и подлинные имена, чтобы ведомо было urbi et orbi что среди нас — евреев нет. Тем менее, конечно же, мог Центральный Комитет возглавить нерусским именем Всероссийское Учредительное Собрание...

Но из русских партийных выбор был не велик и среди Сорокиных, Гуковских, Ивановых — честнейших и милейших, пусть, — но общественно-безличных — даже и Виктор Чернов мог сойти за махровую гвоздику.

К тому же, он был искони гибок, «селянский министр». И эта прославленная гибкость его, его искусство шпагоглотания, могли (как знать?!) пойти, быть может, на пользу — в сложной обстановке «учредительной игры», до крайности напоминавшей детскую:

«Что хотите, то купите, да и нет не говорите, черного и белого не покупайте...».

Итак, Чернов. Большевики и левые эсэры выдвинули против него кандидатуру Марии Александровны Спиридоновой: кандидатуру символическую — поскольку Мария Александровна с ее чистой революционностью,— была меньше всего «политиком», «государственным» человеком. Выдвигая ее на пост председателя Учредительного Собрания, мы тем самым подчеркивали лишний раз смысл и значение Учредительного Собрания — в понимании нашем: не как «устрояющего государственного органа, но как органа революционно-«декларативного»... Против политической стряпни Черновых — интегральную, непримиримую революционность чуждой всякого политиканства Спиридоновой.

Исход голосования, конечно, был предрешен. 244 голоса большинства — за Чернова, 153 голоса «меньшинства» — за Марусю. Свердлов, со спокойной и едкой усмешкой, уступил Чернову председательское место. Смолянского сменил Вишняк. Видимо волнуясь — временами до заиканья — председатель Учредительного Собрания начал свою программную речь, тянувшуюся не менее часа. «Тянувшуюся». Ибо, хотя левые и старались по мере сил и возможности, репликами с мест, посвистыванием и шумом, несколько оживить бледную ткань его витиевато, по-черновски, «со стишками и цитатками» закрученной декларации — тягучей и монотонной капелью отдавались в зале тщательно закругленные периоды.

Он явственно старался подгримировать свою речь под «левых» до такой меры, что в иных местах, даже у Зензинова, при всей — как бы сказать — неспособности его к страсти, — дрожь явственно проходила по телу. За всю его длинную речь — ни одного выпада против большевиков,. Напротив: он настолько сглаживал все углы, что — откровенно говоря — несшиеся с мест реплики должно было отнести непосредственно к личности оратора, а отнюдь не к тому, что он говорил. Если откинуть несколько провоцированных выкриками с мест намеков — робких, прикровенных и бескровных — тезисы его, по существу говоря, могли бы войти в рамки оглашенной Свердловым при открытии заседания «декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа»... Если, конечно, тезисы эти немного притиснуть коленом...

Словом, вышло то, чего, по-видимому, и ждало большинство, выбирая Чернова:

«Да и нет не говорите,

Черного и белого не покупайте».

***

Но большевики меньше всего были расположены поддаваться маневрированию столь ясно не желавшего принять боя противника: речью Бухарина — «к порядку дня», на деле же программной, декларативной речью — незамедлительно же были поставлены точки над « i »: ультимативно, категорически, «без извива», предложено было Учредительному Собранию заявить о своем выборе — между диктатурой трудящихся со всеми связанными с нею мероприятиями, изложенными в проекте Ц.И.К., или «паршивенькой», по выражению Бухарина, «буржуазно-парламентарной республикой», которую прятал за занавеской «веселенького ситца» своего красноречия Чернов... Со всеми, опять-таки, проистекающими из сего выводами.

После речи Бухарина, проведенной в митинговых тонах и явно рассчитанной на «верховую», а не «низовую» аудиторию — на «ярусы», а не на «партер», бледной казалась, несмотря на всю нервность и страстность оратора, речь говорившего от фракции левых эсеров И.3.Штейнберга. Смысл речи этой был краток и полностью созвучен Бухаринской: «не умничайте и не виляйте, а примите полностью оглашенную декларацию Ц.И.К., как программу Учредительного Собрания и всего дальнейшего развития русской революции».

Штейнберга сменил на ораторской трибуне Церетели: его встретили свистом и шумом слева, овацией справа. Свист незаслуженный, итог создавшегося митингового настроения. Ибо Церетели — один из немногих в стане идейных противников наших, с которым всегда приятно бывало скрестить оружие: он всегда бился честно. И теперь, в отличие от только что пробалансировавшего перед нами, по ярмарочному, на канате, со шпагой на носу, Виктора Чернова, — прямо, не прячась, открытым врагом выступил он против декларации Ц.И.К. Как в лучшие свои дни прошлого «мартовского» периода, он говорил уверенно и просто, на-лету отбивая выпады с мест, сменявшиеся, буквально, каждую секунду. Временами, несмотря на всю сгущенность атмосферы, он даже заставлял себя слушать нетерпеливо рвавшееся к развязке левое крыло. А когда, в ответ на реплику сидевшего у самого почти подножья трибуны Володарского, он сказал, сломав речь, внезапно приглушенным, тихим, но на всю залу прозвучавшим голосом: «Но ваших преступлений, гражданин Володарский, вам не искупить», — жуткой тишиной застыл на мгновение зал, и сам Володарский бледной усмешкой не смог прикрыть непривычного ему, зябкого волнения... Столько было в момент этот в голосе Церетели, — не гнева, нет, этим не .перекрыть бы шума, — но глубокой, непоколебимо-твердой веры в правоту своих 'слов и своего приговора. Из сказанных в этот день в стенах дворца речей — речь Церетели была, несомненно, лучшей и по силе, и по искренности, и по содержательности. После нее наступил психологический роздых: выступления Северова-Одоевского, Скворцова и Сорокина (не «правого» Питирима, а левого эсэра) прошли тускло.

Список ораторов исчерпан. Скорбно ставит Чернов на голосование два поступивших предложения: требование принять к обсуждению декларацию Ц.И.К., внесенное большевиками, и оглашенное Пумпянским контр-предложение фракции правых эсэров: обсудить первоначально вопрос о мире, потом о земле, потом о власти, а затем об иммунитете Учредительного Собрания и его членов... 146 голосов за первое, 237 — за второе. Большевики и левые эсэры требуют перерыва для фракционных совещаний, в связи с исходом голосования. Чернов, с тою же поспешной предупредительностью, с которой он удовлетворяет вообще всякое требование, обращенное к президиуму, незамедлительно об'являет перерыв.

Он был нужен не столько для решения — «что делать», ибо уход с заседания предуказывался самой логикой «зрелища», но для сговора о том, как сделать, т.е. каким порядком уходить. Логически обе фракции должны были бы покинуть зал ^заседаний одновременно, одним движением: это дало бы максимальный сценический эффект. Но «политически», с точки зрения междупартийной конкуренции, подобное решение было невыгодно для левых эсэров: они совершенно стушевались бы перед большевиками, сведя свою роль исключительно на роль подголосков. С другой стороны, декларация фракции большевиков носила, естественно, слишком правительственный, слишком «официальный» характер; в конце ее говорилось:

«Не желая ни минуты прикрывать преступления врагов народа, мы... покидаем Учредительное Собрание с тем, чтобы передать советской власти окончательное решение вопроса об отношении к контр-революционной части Учредительного Собрания».

Такая формулировка для левых эсэров звучала несколько слишком круто.

Оговариваюсь: так истолковал я, собственным разумением, отказ левых эсэров от одновременного ухода, на котором настаивали большевики; в самых переговорах я не участвовал.

Столковались фракции на том, что левые эсэры уйдут «через некоторое время».

Оглашение, после перерыва, Раскольниковым декларации, фракции большевиков прозвучало приговором: скамьи депутатов обращались в скамьи подсудимых, и даже более того - осужденных. Так воспринял заявление это зал. И сам Чернов, под испытующими, тревогой перекрытыми взглядами своего «большинства», тщетно пытался сохранить приличествующее председателю «Высокого Собрания» спокойствие жеста. Не ожидая ответу большевики стали выходить из зала, со смехом и шумом; за ними поднялись и «почетные гости»: члены наркоматов, члены Ц.К. большевиков. Места за трибуной и по проходу опустели. Уже последние ряды втягивались в левую дверь и проход близ трибуны был совершенно свободен. Внезапно — зал дрогнул. Стоявшие в проходе часовые торопливо перекинули винтовки «на руку», начальник караула бросился вперед, на ходу растегивая кобур револьвера... На скамьях, переваливаясь через пюпитры, несколько товарищей по фракции сдерживали члена украинской делегации левого эсэра Феофилактова*), с револьвером в руке порывавшегося броситься на кого-то из смежных правого сектора.

*) Феофилактов — бывший каторжанин. Повешен чехо-словаками в 1918 году, в Канске.

 

Казалось, еще секунда и застучат выстрелы. Уже, по всему верхнему ярусу, радостно и злобно вставали под стук затворов солдаты. Но Феофилактова обезоружили свои. Шатаясь, он вернулся к своему месту и тяжело сел, бросив голову на руки. Караул внизу отставил ружья. И, понемногу, глухо ропща, вновь осели всколыхнувшиеся, взбудораженные ложи. Заседание возобновилось.

Штейнберг снова выступил с заявлением от фракции «левых», ультимативно предлагавшей принять ту часть резолюции Ц.И.К., которая касается политики мира. Предложение это, принятое «большинством», как попытка компромисса, не в пример большевистскому обращению, равно как и самый факт неухода левых эсэров, видимо, приободрило правых. «Партер» явственно «отошел», стал прокашливаться и сморкаться; Чернов выпрямил грудь и дал волю словоговоренью.

С передних, с задних рядов потянулись ораторы: декларации, декларации, декларации; по фракциям, по национальностям, по областям.

Под эту голубиную воркотню, оставшиеся лево-эсэры явно чувствовали себя нелепо. Даже «сверху», из ложи, это чувствовалось по нервным движениям фракции, по тому, что «рядовые» все чаще теребили «лидеров». Наконец, вклинившись в декламацию деклараторов, на трибуну поднялся Карелин для «очередного» фракционного заявления. Он дословно почти повторил мотивировку ухода большевиков: «Мы удаляемся, не желая покрывать собою то преступление, которое, по нашему крайнему разумению, совершает перед народом, перед рабочей и крестьянской революцией Учредительное Собрание».

В отличие от большевиков, эсэры, не исключая и левых, совершенно никчемные «постановщики»: так и осталось непонятным, почему они, собственно, задержались и какое такое преступление совершили, от момента ухода большевиков и до момента ухода левых, ораторы, оглашавшие пустейшие декларации.

Одно только: для всех, в особенности для «верхов», их уход прозвучал финальным аккордом похоронного марша. В такой мере, что мои соседи. по ложе, и справа, и слева, и по всему ярусу, насколько хватало слуху, искренно изумились, когда Чернов перешел к обсуждению очередного вопроса повестки дня; законопроекта об основных положениях земельной реформы...

— Чего он дурака валяет ?..

..................

Тягучая, докучная, дождем осенним, слякотным, падает дробь слов.

 

Ярусы понемногу пустуют; Уже ночь на дворе. В ложах остаются, по преимуществу, солдаты и матросы, эти домой не собираются: «переспим здесь, куда тут по городу зря шататься».

Все тише и тише в зале. Гулко отдается каждый шаг в переходах, каждый шорох в ложе. И сгущается над осужденною залою жуть.,
………………………………………………

— Слово принадлежит...
……………………………………………….

Чернов и сам давно уже не слушает, давно уже во власти жути. Он выдает себя демонстративно-деловитым перекладыванием бумаг на председательском столе, притворным, нарочито-внимательным «штудированием» их. Что, в самом деле, может читать председатель собрания в такие часы?

Оно умирало медленно, без агонии, это Собрание. Кто говорил о разгоне? Какой нестерпимый пошлый вздор! Разве стоило затевать шум над этими «живыми мощами», на глазах у всех обращавшимися в обыденнейший обывательский труп ? Смотрите: еле-еле бьется пульс, чуть ощутимой ниточкой... Еще удар... Слабее, слабее... Сейчас, совсем погаснет...

Могильно тихо в зале. От нестерпимо-яркого блеска электричества, которым он залит, еще ощутимее, еще мертвее эта могильность. И, незаметно для самого себя, чуть не до шопота снижает свой голос докладчик бесконечного «закона о земле».

— Довольно!

Спокойно и уверенно, как выстрел в упор, режет выкрик этот сверху, из матросской ложи, в которой я сижу, мерный шопот доклада. Испуганно обертывают головы вверх, инстинктивно пригнувшись к пюпитрам депутаты. И столько животного испуга в этом движении, что матрос, рядом со мной перегнувшийся через барьер, гадливо сплевывает прямо вниз, на пустые задние скамьи.

— Ах, ты,,.

— Довольно!

Чернов поднимает свой седеющий кок и пододвигает звонок ближе. Но не звонит. Он понимает, что звонить сейчас нельзя. По знаку его запнувшийся докладчик возобновляет чтение, а сам он, аффектируя спокойную небрежность, опускает глаза на все тот же, целые часы уже лежащий перед ним, лист бумаги.

Ему приходится тотчас же снова поднять их: за спиной, равнодушно и властно потрагивая ему плечо, стоит матрос Железняк, начальник караула.

Ложи смолкают. Матрос, чуть-чуть наклонясь, говорит что-то: нам не слышно...

Чернов негодующе-растерянно откидывается на пышном, на широком своем кресле.

«Но... все члены Учредительного Собрания также очень устали, но никакая усталость не может прервать оглашения того земельного закона, которого ждет Россия».

И насмешливо-спокойно звучит, без угрозы, твердый, далеко слышный на этот раз^ голос матроса: «Караул устал. Я прошу покинуть зал заседания».

Чернов перегибается через стол, в упор, вопросительно глядя на фракцию. Но фракция, сумеречная, тихая, недвижно прикована к пюпитрам: ни звука, ни знака... И, искоса следя за удаляющимся с трибуны начальником охраны, Чернов говорит скороговоркой:

— Внесено предложение закончить заседание данного Собрания принятием; без прений, прочитанной части основного закона о земле, остальное же передать в комиссию...

— Как?

Соседи-матросы давятся со смеху. «Как, как он сказал, шут нестриженый... Внесено предложение ?.. Ах, язви-те...»

А внизу баллотируют. Принято. Чернов оглядывается: караульного начальника в зале нет...

— Предлагаю принять, кроме того, обращение к цивилизованному миру.

Глотая слова, «на курьерских», читает воззвание некто, совсем посерелый. «Верх» терпеливо ждет: веселость, возбужденная «находчивостью» Чернова, еще не спала.

Обращение принято. Железняка нет.

Тем же аллюром предлагается «декларация о мире». Комкая заседание, Чернов, видимо, хочет все же исчерпать повестку. Шелестя на ходу листами декларации, торопливо взбегает по ступенькам к кафедре очередной докладчик...

Снова начинают темнеть солдатские лица в ложах и проходах у трибуны...

Половина пятого...

— Довольно!

Зал вздрагивает вихрем наросших криков. Уже не слышно слов читающего там, на трибуне, видно только как, словно в судорогах, передергиваются бескровные, тонкие, кривящиеся губы.

— Долой! Довольно! До-воль-но!

Уже не жуть над залом. Пахнуло безумием. Не узнать только что смеявшихся матросов. Теснее сдвигаются брови, отрывистее выкрики... Они обрываются, в нашей ложе, внезапно, броском... и, — расширив зрачки, весь подобравшись, задержав до боли дыхание в груди, ближайший ко мне матрос медленно, бесшумно, выпрастывает зажатую между коленями винтовку...

Сухо щелкнул тде-то влево от нас винтовочный затвор....

— Довольно!

А снизу дразнят округлые мишени неподвижных, застылых, пригнувшихся, по праздничному расчесанных голов.

Еще минута, секунда еще...

Но Чернов порывисто отодвигает кресло и выходит торопливой, приплясывающей походкой из-за стола. Взблеснувшие дула застывают на изготовке... «В чем дело?»

— Заседание Учредительного Собрания об'является закрытым.

— Давно бы так.

Шумно и весело, словно у всех от души отлегло, перекликаются в ложах солдаты, потягиваясь, разминаясь после долгого, томительного сидения... Кто-то зевнул во весь рот... «Берегись, покойника не проглоти».

— ... А быть бы покойнику.,, да и не одному, — щурясь, говорит, встряхивая головой, словно отгоняй остатки недавней, еще свежей, еще вспененной кровью мысли, молодой добродушный матрос. — Без малого в грех не ввели...

— А начесали бы нам за это...

— За это-то дерьмо! Кронштадтцев!..

Тесной гурьбой, отжимаясь друг к другу, как стадо овец, толпятся к дверям депутаты. Все к одной: направо вторая, левая дверь раскрыта также, но им, видимо, не хочется разлучаться...

Я жду их у выхода, в вестибюле. Они проходят, по-прежнему, тою же тесной, овечьей толпой, стараясь не оглядываться по сторонам, как дети в потёмках.

Но кругом — никого: ни в вестибюле, ни во дворе, ни на улице... Пусто.

Под руку, оступаясь в снегу, серединою улицы, подальше от ворот и заборов, бредут они, все также, всею фракцией, по Таврической. Молча. Жутко. Беспомощно.

И, обгоняя, их, я слышу, как Зензинов (по голосу, — неясно маячит в темноте фигура) говорит соседу, мрачно хлопающему галошами по сугробам: — Ведь, правда, мы держались с достоинством ?

Последние, зыбкие, убегающие тени февральской революции,..


Петербург - Москва. 1917 — 1918 г.