ЛЕТОПИСЬ РЕВОЛЮЦИИ № 3

С.МСТИСЛАВСКИЙ

ПЯТЬ ДНЕЙ
НАЧАЛО И КОНЕЦ ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ


ДЕНЬ ТРЕТИЙ

АРЕСТ НИКОЛАЯ II ПЕТЕРБУРГСКИМ ИСПОЛНИТЕЛЬНЫМ КОМИТЕТОМ


9-го марта, утром, когда я, по обычному, пришел на работу в военную секцию Петербургского Совета, в глаза метнулось странное малолюдство в ее залах. В предшествовавшие дни, с самого переворота у нас вечно была невероятная толкотня. Петербургский Совет попрежнему был еще на боевом положении, и хотя «по штемпелю» он и звался Советом Рабочих — прежде всего Рабочих, а лишь затем Солдатских — Депутатов, — на деле пульс очередного дня всего напряженнее и крепче бился именно в солдатской — военной — его части. В солдатской массе — ярче, острее переживался революционный перелом, разрыв со старым, привычным, только вчера развенчанным для него миром, — от которого рабочий класс, если не на деле — то хоть в мысли, хоть в песне — отрекся уже давно. И если рабочих — минувший период борьбы, смена побед и падений ввели в «политику» и тем самым ввели в «компромисс» (ибо, что такое «политика», как не искусство «компромисса»), то солдаты, безмерно далекие от всяких политических хитросплетений, мыслили «напролом»: компромисс 3-го марта, вознесший над февральскими баррикадами «людей Временного Правительства», так и остался для них несмотря на все раз'яснения «лидеров» — делом «темным»: внутренно они не приняли его, и правящим центром для революционного гарнизона Петербурга безраздельно был его «собственный» Совет: сюда, и только сюда — шли солдаты (и солдатки) со всеми своими нуждами, мыслями, подозрениями. В военной секции, поэтому, круглые сутки толпился народ. Каких только дел ни приходились нам разбирать в эти лихорадочные, счет часам потерявшие дни! От вопросов об организации высшего командования, об офицерских правах (даже о «праве офицеров носить оружие») и вплоть до вопросов о разводе, крещении детей и т.п. Не перечесть.

И круг, и численность этих вопросов ширились день ото дня. Тем страннее казался внезапный спад волны, сегодня — на десятый день революции. В комнатах секции было почти пусто. Я прошел в помещение Союза, офицеров республиканцев, разместившегося в исторических комнатах 41-й и 42-й, где в ночь переворота помещался наш повстанческий штаб. Но и там я застал всего двух-трех приезжих офицеров, да дежурного по союзу.

«Где же все наши?»

«Было срочное распоряжение Исполкома с утра остаться при своих частях. Мы и Вам звонили, да не застали уже дома».

«Что нибудь случилось?»

Дежурный пожал плечами: «Не должно быть. В городе тихо. Сейчас говорил по телефону с преображенцами и лейб-гренадерами. Нового ничего».

В коридоре столкнулся с секретарем Исполнительного Комитета. Как всегда, вихрястый, взлахмоченный, улыбающийся — концы длинного распущенного галстуха пляшут не в такт его быстрой походке. Ухватил меня за пуговицу френча: «Вы почему не на заседании?»

Исполнительный Комитет все эти дни заседал непрерывно, но мы, работавшие в военной секции, почти не заглядывали на заседания эти: там шла «высокая политика» — пляска по канату, с Милюковым на шее и Родзянкой вместо балансира в руках: занятие, которое мы, «крайние левые», искренно считали «беллетристикой». Мы не сменяли, поэтому, на нее — непосредственно-практическую и необходимую работу среди солдатских масс, торопясь закрепить ее за собою и изготовиться, таким образом, к той «борьбе за армию», исходом которой, по нашему сознанию, должен был разрешиться спор между «нами» и «ими», между Временным Правительством и Революцией.

Мы ходили в Исполком только по «своим», секционным, делам, если требовалось что-нибудь проштемпелевать свыше, или, как мы говорили — «прочхеидзить». Исполком, со своей стороны, тоже не тревожил нас. И если на сегодня нас, военных членов Исполкома, вытребовали на заседание, — значит, действительно, предстояло «дело».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Широко и гостеприимно раскрытые, обычно, двери Чхеидзовского кабинета, в котором шло заседание, на этот раз оказались не только припертыми, но и строжайше охраняемыми. Караул был усилен, пропускали только членов И. К.: это тоже — признак.

Когда мы вошли, Исполнительный Комитет был уже в полном составе. И сразу почувствовалось настроение необычное.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Правда, по внешности, все идет, как будто, своим чередом. Н. Д. Соколов, разметав всклокоченную бороду по жилету, в неизменном, фалдами разметающемся сюртуке — как всегда запальчиво, повышенно закидываясь на каждой реплике оппонентов «с места», продолжает, видимо, — давно уже начатую речь. Как всегда сухо и едко улыбается толстыми странно-бескровными губами желто-серое безбровое лицо Суханова. Как всегда, молчалив и внимателен — весь закругленный, «по-флотски» чистенький Филипповский. Как всегда, грузен жестом, мыслью и словом, заслоняющий худенькую остробородую, русую фигурку Скобелева — Стеклов...

Все как обычно. Но необычно напряжена атмосфера. Особо резко звучит сегодня акцент председательствующего Чхеидзе и особо резко горят его утомленные, черные глаза.

Отрывистым шепотом, сосед вводит меня в курс происшедшего: в ночь Исполком получил сведения, что Временное Правительство решило бывшую императорскую фамилию, во главе с Николаем I только что после растерянной мотни между Псковом и фронтом, вернувшимся в Царское Село, и «формально» (специальным актом Временного Правительства) лишенным свободы — «эвакуировать» сегодня, 9-го марта — в Англию. Во избежание каких-либо эксцессов по дороге — сопровождать «фамилию» до Архангельска, где «высылаемые» должны были (под гром салюта, конечно) погрузиться на английское судно — взялся сам Керенский, — по должности прокурора... необ'явленной Республики... Акт об «арестовании» — оказался, как и следовало ожидать, только «маневром» для убаюкания нашей бдительности.

Решением этим династический вопрос ставился перед Исполнительным Комитетом Совета беспощаднее и ярче, чем стал он в свое время перед французами Великой Революции в дни Вареннского бегства Людовика. Ибо для него речь шла не только о династии, ной о Временном Правительстве: компромисс 3-го марта был под угрозой оказаться развеянным по ветру.

Ясен был расчет Милюкова и Родзянки: задуманным актом «похищения» — они думали форсировать разрешение более всего тревожившего их монархические (хотя и не слишком верноподданные) сердца вопроса — о будущем государственном нашем строе; форсировать, в расчете на то, что тот дух «празднословия и уныния», что заставил руководителей нынешнего Совета передать им власть после переворота — достаточно жив в меньшевистских креслах Советского Президиума, и содружеству Милюкова, Керенского и Корнилова (только что принявшего командование войсками Петроградского Округа) удастся без «внутренних» осложнений предрешить явочным порядком сохранение монархии. Ибо — на деле: к чему могло привести Архангельское бегство, как не к реставрации монархии в кратчайший же срок?

Ведь перед глазами достаточно отчетливо, достаточно внятно стояли буквы текста отречения: чтобы стереть их не надо было даже смелого жеста клятвопреступника. Он был достаточно двусмыслен, этот текст, даже для «правового» обоснования возвращения «на прародительский престол».

Контр-революции необходимо было не выпустить «монарха» из игры: пусть, сам по себе, он был неопасен: ведь для каждого из тех, кто мог присмотреться к нему за долгие годы его царствования — было ясно, что он доподлинный «король» шахматной партии, лишь «неприкосновенностью» отличенный от простой пешки.. . Но на первый же ход этой венценосной пешки — потянутся, по тем же, веками освященным правилам игры, и офицеры, и кони, и туры:.. И если на игру эту наложит свою властную и искушенную в сих делах руку еще и Великобритания, под родственный кров которой спешат укрыться Романовы — нелегко нам дастся мат — уже под шахом ныне стоящему — бессильному, точеному болванчику... Если только он дастся вообще... Ибо — при нынешнем расположении «фигур», мы легко могли проиграть раньше, чем успеем развернуть свою игру. И тогда — реставрации — не избежать.

Но — они перемудрили, Родзянко и Милюков: «реставрация» — это звучало слишком резко даже для меньшевистского Исполкома... Тем более, что он не мог не знать, как, не словом, но действием — отозвались бы революционные массы Петербурга на весть об отправке царской семьи за рубеж — на фронт иноземной и отечественной контрреволюции... Временное Правительство не рассчитало удара: в заседании 9-го марта — среди выступавших ораторов (а выступали, без малого, все) — не оказалось двух мнений. Все, созвучно, утверждали: революция должна оградить себя от всякой возможности восстановления монархии; перчатка, брошенная Временным Правительством, решившим этот — существеннейший для судеб революции — вопрос единолично, за спиной Исполкома, — должна быть поднята...

Но как поднять ее? на этом — запинались ораторы. И в скольких речах — и как ярко — чувствовалось, что заседание наше перекрывала еще тяжелая тень «векового трона»: он был пуст — но он еще не был повержен, разбит в щепы...

Слишком долго и слишком путанно задерживались ораторы на вопросе о том, в какой мере «лично» опасен бывший монарх — и кто из великих князей может и должен подойти под категорию «угрожающих» будущей Республике... Мерою опасности, естественно, определяется мера пресечения: вот почему -— столь безудержно страстные в заявлениях своих об опасности монархии, члены И. К. тускнели, потупляли глаза, когда, логическим ходом, мысль заставляла их говорить о судьбе монарха. Были секунды, когда казалось, что столь страшное для меньшевизма, столь ранящее слух слово — «цареубийство» — уже готово спуститься на нас... как огненные языки на головы апостолов... Но оратору перехватывал горло уже поднятый его мыслью звук — и вновь затягивала собрание зыбкая, туманная пелена — полунамеков, полупризнаний, полуклятв...

Все облегченно вздохнули, поэтому, когда кто-то торопливо внес предложение о прекращении прений: «Время не терпит, пора к делу».

Чхеидзе ставит на голосование вопрос: «Допустить ли от'езд царской фамилии? Кто против?»

Как одна поднялись дружным, нервным взметом руки.

«Но если так, — надо принять меры к тому, чтобы подобные покушения стали, раз навсегда, невозможны: ведь Временное Правительство может повторить, при первом удобном случае, попытку. Республика должна быть обеспечена от возвращения Романовых на историческую арену. Стало быть, «опасные» должны быть в руках непосредственно у Петербургского Совета. У нас — не у «временных». Не у «временных»...

«Возражений нет ? Более точную формулировку ? Излишне: она определится событиями».

И снова — никаких разногласий. Переходим к практической части. Президиум осведомляет нас о предварительных мерах, принятых им уже с раннего утра. Весь состав верных Совету офицеров (Союз офицеров республиканцев) мобилизован. Рабочие боевые дружины в районах поставлены под ружье. Все вокзалы уже заняты ближайшими к ним воинскими частями, под руководством специально командированных Исполкомом эмиссаров. Теперь, в связи с состоявшимся решением пленума и «сообразуясь с духом его» (еще раз мрачно блеснул глазами Чхеидзе) — остается довершить начатое — в Царском Селе, где находится царская фамилия. Отряд для этой цели — Семеновцы и рота пулеметчиков, за которую головой ручаются ее офицеры — уже отправлен на Царскосельский вокзал. Исполкому надлежит только указать чрезвычайного эмиссара, который примет командование над этим отрядом — и выполнит только что принятое решение.

Слово берет опять Н. Д. Соколов. Он формулирует требования, которым должен удовлетворять эмиссар — при наличии столь общей, столь туманно формулированной директивы: ибо «решать» — фактически придется там, на месте, и решением этим определится весь ход ближайших политических событий... «В таких условиях одинаково опасны — и горячность, и нерешительность». «Любой ценою» должна быть выполнена сегодняшняя задача — но цена, какова бы она ни была — «должна быть определена без ошибки»...

Сосед, наклонившись, говорит мне что-то невнятное на ухо. Переспрашиваю, и в это время слышу свою фамилию.

Обертываюсь.

Соколов мотивирует предложение моей кандидатуры. Я чувствую на себе взгляды собрания настороженные, испытующие... Чхеидзе спрашивает, согласен ли я принять поручение.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Исполнительный Комитет голосует. Против, воздержавшихся — нет.

«Поезжайте сейчас же. Отберите кого найдете нужным из ваших офицеров и трогайтесь. Мандаты сейчас получите. Автомобиль ждет»...

Кого взять? Все наши офицеры уже в разгоне по вокзалам, в районах. В «Союзе» — по-прежнему пусто: два, три знакомых по «первым дням» офицера... Из них — штабс-капитан Тарасов-Родионов, пулеметчик, сам вызывается ехать; другой — Любарский — отказывается, хотя в мой отряд входит и его Семеновская рота.

Едем с одним Тарасовым: на этого можно положиться целиком — спокоен и любит опасность.

Уже сидя в автомобиле, принимаю мандаты. Первый из них, на мое имя, гласит: «По получении сего немедленно отправиться в Царское Село и принять всю гражданскую и военную власть для выполнения возложенного на Вас особо важного поручения». Второй — на имя Царскосельских властей: о подчинении и всемерной помощи мне «при выполнении порученного мне особо важного государственного акта».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У здания вокзала, на площадке, фронтом к главному в'езду, окруженный плотным кольцом зевак — строй семеновцев, при офицерах: к левому флангу примкнулась рота пулеметчиков.

Здороваюсь коротко, по-фронтовому. Отрывистая, гулкая команда, ряды вздваиваются, заходят. Обмотанные крест на крест поблескивающими частою медью патронов лентами, пулеметчики вскатывают на руках по каменным ступеням приземистые, ворчливые пулеметы... У входа встречает нас Гвоздев, член И. К. (будущий министр труда), с огромной, красной розеткой в петлице. «Все пока идет, как по писаному: телеграф и телефон заняты, начальник станции и комендант арестованы без сопротивления; вагоны для вас прицеплены к очередному поезду и самый поезд задержан: немедленно по посадке можно отправиться».

Отмыкая на ходу лязгающие, темные штыки, ломая строй, рассыпаются по вагонам солдаты. Оцепление, выставленное занявшими вокзал егерями, осаживает пытающихся проникнуть к нашему составу любопытных. Некто, — особо юркий, в зябком пальтишко, с поднятым воротником, вывертывается, однако, в последнюю минуту, сквозь цепь и подбегает к нашим окнам в тот самый момент, когда поезд, без свистков и звонков, медленно трогается.

— Куда вы ?.. Куда ? — отчаянно кричит он, цепляясь за поручни переполненной солдатами площадки. И столько мольбы и неподдельного отчаяния в этом возгласе, что по солдатским лицам — с площадки перекидываясь в вагон — лучем змеится улыбка.

— Ты кто ? Откель взялся ?

— От газеты... От «Русской Воли» корреспондент.

— Ах, язви те... Прими руки, шантрапа!

— Скажи там: поехали семеновцы — к царю в гости... Берегись, под приклад попадешь...

«Корреспондент» выпускает поручень, беспомощно взмахивает рукой, припрыгивая на месте, в такт быстро набирающему ход поезду... И исчезает из вида.

Солдаты улыбаются еще секунду. Затем улыбка сбегает: хмурым, настороженным становится вагон.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы ехали без песен. И чем ближе было к Царскому — мрачнели сосредоточенные лица солдат, неотрывно смотревших в окна, на мчавшиеся навстречу полосатые, напуганно кренившиеся верстовые столбы. Голоса становились хриплыми. — «В горле пересохло». А ведь инеем, застылым, разубраны были ели и сиротливые березы перелесков.

«Вы знаете?», озабоченным топотом докладывает один из офицеров: «Мы почти без зарядов едем: у людей всего по двадцати патронов и больше не захотели взять... винтовки не заряжены. Только у пулеметчиков комплекты». И, помолчав: «как бы заминки не вышло, если»...

«Ничего — перешагнут, если понадобится... Только заранее не надо людей нервить. А что до патронов — если дело до них дойдет — возьмем в Царском у стрелков. Там — на всех хватит»...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тарасов-Родионов предлагает учинить нечто вроде военного совета. Но я отклоняю предложение: советоваться не о чем. План действия для меня уже сложился; первые распоряжения я отдаю тут же. Остальные дам после высадки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не доезжая Царского, на последнем перегоне, снижался, снижался солдатский говор и затих. Среди жуткой, напряженной тишины под'ехали мы к вокзалу. Солдаты крестились, примыкая штыки...

Высадка прошла быстро и сноровисто. Сразу повеселели, подтянулись семеновцы, когда, покрикивая ржавыми голосами своих тяжелых колесиков, в перегон друг другу, выкатились на асфальт вокзала пулеметы. Телефон, телеграф заняты с разбега, без приключений. Начальник станции, оторопевший до дрожи в первый момент, отошел сразу, когда узнал, что арест его — негласный: все сводится лишь к безотлучному наблюдению приставленного к нему офицера. Команды разместились в зале III-го класса, составили ружья.

Комендант станции показался мне предупрежденным; на мое предложение: потребовать к вокзалу автомобиль и вызвать немедля в ратушу начальника гарнизона и коменданта Царского Села, он ответил торопливо:

— Они оба уже в ратуше.

Я решил выехать в ратушу один, захватив с собою только Тарасова-Родионова и двух стрелков для связи; командование отрядом передал старшему после меня командиру семеновцев, с наказом держаться настороже на случай каких-либо покушений со стороны местных властей, о настроении которых нам ничего не было известно, а в случае, если через час я не вернусь и не передам через ординарцев или по телефону дальнейших приказаний, идти с отрядом в казармы 2-го стрелкового полка (по нашим сведениям, на этот полк, по революционности его, всецело можно было положиться), поднять стрелков и двинуться во дворец для выполнения возложенного на нас поручения: «Любой ценой — я повторяю, подчеркивая, — любой ценой обезопасить революцию от возможности реставрации. Смотря по обстоятельствам — или вывезите арестованных в Петербург, в Петропавловскую крепость, или ликвидируйте вопрос здесь же, в Царском. Но так или иначе — чтобы это было накрепко. Перед выступлением сообщите в Петербург по телефону».

— Только, пожалуйста, не вызывайте подкреплений, — смеюсь я в заключение. — Нарушьте на этот раз традиции передовой линии. И пока что, распорядитесь, чтобы людей накормили...

Говорю — просто так, для порядка: если бы хоть на секунду поколебалось во мне твердое, радостное, внутреннее убеждение, что отряду не придется двинуться с вокзала, я, конечно же, никогда и никому не передал бы командования. Разве такие поручения передоверяют?

Подошел комендант в сопровождении нашего офицера (он тоже «на положении начальника станции»):

— Автомобиль подан.

Автомобиль — маленький, двухместный. Я сел с Тарасовым-Родионовым. На подножки стали с обеих сторон назначенные «для связи» ординарцы.

— В ратушу!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Военные власти» — два ровненьких, совершенно одномастных, даже одинаково лысых полковника в аккуратно застегнутых сюртуках, с «Владимирами» в петлице — ожидали меня в одной из комнат верхнего этажа, драпировкой отделенной от зала, где у канцелярских столов вокруг «столоначальников» целыми табунами толпились посетители. Я пред'явил свои мандаты. Полковники переглянулись.

— Передать командование... Но, ведь, извините, мы не Петербургскому Совету, а Временному Правительству присягали. А эти документы не имеют визы правительства. Значит, это сделано помимо его.

— Совершенно верно. Но должен ли я понять вас в том смысле, что вы... не склонны считаться с постановлениями Совета революционного гарнизона и революционных рабочих Петербурга?

Полковники опять переглянулись и враз затормошились.

— Что вы! Ведь Совет признан и самим Временным Правительством... Но вы же, как военный, должны понимать, что приказ может быть выполнен нами лишь в порядке подчинения. Мы подчинены генералу Корнилову, Командующему Войсками Округа, и поскольку привезенный вами приказ расходится с данными генералом инструкциями, мы его исполнить, не нарушая воинской присяги, не можем. Впрочем, мы сейчас вызовем его к телефону.

— Если бы я нуждался для выполнения своего поручения в генерале Корнилове, я привез бы вам не только его подпись... Оставьте в покое Корнилова. Тем более, что в данный момент я вовсе не предполагаю принимать от вас, по силе этого мандата, дела и командование. От вас требуется сейчас только одно: проводить меня к бывшему императору.

— Императору ?!..

Один из полковников быстро потупился и отошел в сторону, второй нервным движением глубоко засунул руку за лацкан сюртука.

— Это совершенно невозможно. Мне формально и строжайше воспрещено даже называть кому бы то ни было дворец, в котором его величество находится.

— Вы отказываетесь ?

— Я не отказываюсь, — торопливо трясет он головой, — но я должен предварительно получить разрешение генерала Корнилова.

Опять!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Слушайте, господа. Вы знаете, конечно, что я прибыл сюда с отрядом. Вместо того, чтобы терять время на разговоры с вами, я мог бы попросту поднять ваш гарнизон — одним взмахом руки, одним боевым сигналом. И если я не делаю этого, то потому только, что уверен выполнить свое задание без грома и треска, один — не вынимая оружия из ножен. Одним именем народа. С вами, без вас — дело будет сделано. Но как оно будет сделано — за это ответите вы. Если вы вынудите моих солдат взяться за винтовки — вы будете отвечать за кровь. Последний раз: где находится бывший император ?

Комендант взглянул на начальника гарнизона, начальник гарнизона — на коменданта: и оба потупились...

— Да поймите же, что мы не можем... Присяга.

— Время идет. Пора кончать: в моем распоряжении только час... Или вы попробуйте меня арестовать, или я вас арестую.

Офицеры радостно подняли на меня глаза: выход был найден.

Арестовать вас, как представителя Исполнительного Комитета — мы не считаем возможным...

— Значит, не о чем разговаривать: вы арестованы, господа. И я спрашиваю вас уже, как арестованных : где бывший император ?

— В Александровском дворце... Но вас туда не пропустят, даже если бы вы повезли нас с собой. Именной приказ Корнилова — без его личного письменного распоряжения — не пропускать никого, хотя бы даже из министров.

Но я не слушал дальше: время действительно шло... Повернувшись к выходу, я увидел у драпировки телефонный аппарат... Перевести арестованных в другое помещение... Опять — лишняя нервность. Уже одно появление моих ординарцев вызвало заметное волнение в канцелярии. А мне хотелось иметь за собою тыл, — по возможности, спокойным.

— Через час я окончу свое поручение. Дайте мне слово, что в течение этого времени вы не подойдете к телефону. Я оставлю вас тогда в этой комнате.

Опять переглянулись полковники. И ответили в голос: «даем слово».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тарасов-Родионов скучал в автомобиле. Я сел...: «В Александровский дворец и — полным ходом, товарищ шоффер...»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

* * *

У правого крыла дворца — наглухо припертые железные ворота. Часовой, — видимо, опознав комендантский автомобиль, — подошел на вызов, дружелюбно похлопал по крылу машины, но пропустить внутрь, за ворота, отказался наотрез. Запрещено настрого — под страхом расстрела. Насилу добился вызова караульного начальника. Прапорщик, совсем еще зеленый, по детски-важный и взволнованный, как всегда бывает с молодежью в «ответственных» караулах — торопливо подтвердил запрет. «Никого и ни в коем случае».

— Я прислан с особо важным поручением от Петербургского Исполнительного Комитета. Что же мне — тут, на морозе — показывать свои документы. Никакая инструкция не предусматривает всех возможностей. И — вы меня простите, прапорщик, — не мне у вас, а вам у меня учиться...

Еще минута колебаний — и первый, труднейший шаг сделан: мы за решеткой, в помещении наружного караула. Тарасов остался в автомобиле — замещать меня — «на случай».

Я показываю прапорщику свои документы.

Юноша совершенно растерян.

— Что же вам угодно?

— Пройти во внутренний караул.

— Но я и сюда не имел права пустить вас. Генерал Корнилов...

Опять это сакраментальное имя... Выплывает в памяти лукавое, под маской «солдатского» простодушия лицо, на недавнем заседании Исполкома с участием генералитета, — вкрадчивая речь «о великой чести командовать революционными войсками, первыми сбросившими иго...» Отчего, в глубине этих глаз, обводивших тогдашнее собрание наше таким ласковым, гладящим взглядом, чудилась мне затаенная, втянувшая в себя когти, как тигр перед прыжком, непримиримая злоба ?..

— Приказ Корнилова... Есть приказы звучнее: Именем Революционного Народа. Вы проводите меня во внутренний караул.

— Но я не могу отлучиться с поста... Разрешите вызвать дворцового коменданта.

— Вызывайте, но — ни слова лишнего.

Короткое молчание: ждем. Прапорщик нервно оправляется. У притолоки разводящий упорно, хмуро смотрит в пол, на мои сапоги.

Комендант, ротмистр Коцебу появился через несколько минут. Круглый, подфабренный, подчищенный, вихляющий задом под кургузым уланским виц-мундиром. Взаимное представление. Прапорщик докладывает. Коцебу читает мои документы.

— Во внутренний караул ? Ничего подобного. Начальник караула будет отвечать уже за то, что он пропустил вас за ворота. Мы имеем строжайшее распоряжение законной власти...

— А Совет — власть незаконная, по вашему, ротмистр ? Начальник караула ни за что не будет отвечать. А вот вы, господин комендант... У вас, видимо, короткая память: с 27 февраля прошло всего 10 дней.

— Но ваш... comment dit-on.. Исполнительный Комитет должен понимать, что нельзя ставить людей в такое положение... Ваш же Совет признал Временное Правительство, как признаем его мы. А вы хотите, чтобы не выполняли его приказаний, и слушались воли...

— Чьей воли, ротмистр ?

На секунду — наши взгляды скрестились... Коцебу закусил ус. Я улыбнулся.

— Досказать за вас? Не только «власти», — но и силы.

Улан оглянулся на дверь.

— Не пугайтесь, я один. Прибывший со мной авангард революционного петербургского гарнизона остался, пока, на станции. Ну, что же, идемте ?

— Я сейчас протелефонирую Корнилову.

— Вы этого не сделаете.

Коцебу вздернул голову и смерил меня — с головы до ног. Повернулся и пошел к аппарату.

Я сделал шаг вперед... «В таком случае, ротмистр, вы арестованы».

Разводящий у притолоки вздрогнул, выпрямился и застыл. За дверью звякнули винтовки подымавшихся солдат.

Коцебу остановился, посмотрел на караульного начальника, на ефрейтора, пожевал губами и, поведя ожирелым плечом, процедил сквозь зубы:

— Вы применяете силу? Что же, ваше дело: идемте...

По каким-то проулкам, темными переходами, мы прошли в широкий подземный коридор, мимо запертых засовами, забитых дверей, около которых лишь кое-где застыло серели фигуры часовых. Наконец, послышался гомон, гул перекрестных голосов, — коридор вывел в обширную, скупо освещенную электрическими лампочками комнату, переполненную солдатами: за нею — вторая, — такая же и так же переполненная: на беглый подсчет — не меньше батальона.

— Здорово, товарищи! Поклон от Петербургского гарнизона, от Солдатского Совета.

Бодро и душевно, бесстройно отзывается казарма. Лежавшие подымаются с нар, грудятся к проходу. Коцебу, вобрав толстую шею в тугой воротник, торопится дальше.

— Какой полк ?

— 2-й стрелковый.

Дело выиграно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я остановился: мгновенно наросла вокруг толпа. В коротких, резких словах раз'яснил я солдатам, в чем дело, — зачем меня прислал сюда Совет. И сразу — посумрачнели глаза, сдвинулись брови, ощетинилась только-что ласково гудевшая, беззаботная казарма.

— Мирно, по доброму, без крови, товарищи. Но твердо: как революционный народ хочет, так тому и быть. Петербург на вас надеется — видите, я один пришел к вам: вам передаем мы это дело... не выдадите.

— Не выдадим, товарищ. — Статочное ли дело... Разве мы не понимаем. Пока от Совета приказа не выйдет — не сменимся... — Пока стоим, не вывезут — ни прямиком, ни обманом...

Кто-то схватил меня за руку. Обернулся: нахмуренный, взволнованный поручик.

— Что вы делаете? Идите скорее — офицеры вас ждут.

Следом за ним я прошел в комнату, где толпилось вокруг ораторствовавшего Коцебу человек 20 офицеров. Все были явно и резко возбуждены.

Не успел я войти, как был охвачен тесным угрожающим кольцом. — Заговорили в перебой.

— Это Бог знает, что такое... Возмутительно... Только что стали успокаиваться — опять мутить, опять разжигать...

— Одну минуту, господа, — перекрикивает разноголосый хор — знакомый по лицу, где то давно виденному — немолодой уже прапорщик. Вспоминаю, кадет из младших «лидеров», — приходилось встречаться на междупартийных совещаниях. Он оттягивает меня за рукав в дальний угол — за драпировку.

— Вы меня узнали? Вы меня помните? Значит, можете мне поверить... Вы затеяли игру с огнем... Убить Императора в его дворце, поскольку он под нашей охраной, — полк не может допустить. Если комендант города, комендант дворца пропустили вас, это дело их совести... Но наши офицеры...

Я искренно засмеялся... — Разве у меня вид Макбета или графа Палена?., это имя более знакомо гвардии. И разве каждый социалист-революционер — уже обязательно цареубийца?

— Но Коцебу говорит...

— За то, что говорит Коцебу — он и ответит... Я отвечаю за себя — только.

— По его словам, в вашем документе.

— Вот мой документ.

— Коцебу прав: ваше поручение... страшно средактировано; страшно; иного слова не подберу; в нем есть мандат на цареубийство.
— В нем есть худшее, если хотите. Но Коцебу все-таки налгал... Господа офицеры...

Рассказываю о плане «Варренского бегства», о решении Исполкома. И в мере того, как я говорю, как будто спокойнее становятся офицеры, только немногие, из старших, продолжают нервничать.

— Пусть так... Но все же — врываться во дворец; отстранять полк, так как вы его отстранили. И восстанавливать солдат против офицерского состава... Мы знаем, что у вас в Петербурге делается! Что вы им говорили?

Но младшие перебивают, оттирают потихоньку капитанов.

— Вы напрасно тревожились там, в Исполкоме. Стрелки безоговорочно примкнули к революции. Вы знаете, вчера, когда приехал бывший Император, мы чуть не с бою заняли караул: сводно-гвардейский полк ни за что не хотел сменяться, а мы ему не верим... Не можем верить; ведь он составлялся по особому отбору — там что ни человек — чья-нибудь креатура. Мы все-таки добились своего. И ваше недоверие, согласитесь сами, не может не оскорблять нас...

— Причем тут недоверие! Если бы оно было — я не пришел бы так, как я есть, а привел бы к вам, под дворцовые стены, хоть целый корпус: Петербург и Кронштадт — не оскудели еще... Но поскольку арест может быть проведен со всею строгостью и здесь, без вызова в Петропавловскую крепость...

— Вывезти «его» мы не дадим, — мрачно говорит, отворачиваясь, старый капитан.

— Не провоцируйте меня, пожалуйста. Вы сами отлично знаете, что будет вывезен и он, и вы, и кто угодно, если бы это оказалось нужным. Но лишнего шума, еще раз, Совет отнюдь не собирается делать. Поэтому бросьте этот тон. Я не вижу надобности в увозе, после того, как поговорил с солдатами. По крайней мере, в данный момент. Солдаты обещали не сменяться — до получения приказа от Петербургского Исполнительного Комитета...

Офицеры, отойдя к окну, о чем-то совещаются вполголоса. «От имени полка» — отделяется от группы один из старших офицеров — «я даю вам слово, что пока полк будет занимать дворцовые караулы, ни бывший Император, ни его семья из этих стен не выйдут. А нести караулы полк будет бессменно, хотя бы для этого нам месяц пришлось не снимать оружия — впредь до получения указаний от Петербургского Совета. Вы удовлетворены ?»

— Вполне. Нам остается только условиться о мерах охраны.

Приносят план дворца и прилегающей территории, роспись постов и караулов; по схеме охраны — дворец отгораживается тройным рядом караулов и застав. Кроме того, правое крыло дворца, в котором находится Николай, наглухо изолируется от левого, отведенного бывшей императрице и детям. По инструкции — никто — не только из членов бывшей императорской фамилии, но и прислуги — ни под каким предлогом не выпускается за дворцовую черту. Каждый, вошедший во дворец, с разрешения Временного Правительства, — тем самым становится арестованным. Обратного хода ему уже нет. Даже врач, пользующий больных детей Николая Романова, входит к ним только в сопровождении дежурного офицера.

— Будьте уверены: и мышь не проберется....

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На очереди — последний акт: поверка караулов. «Убедитесь сами, что капкан защелкнут наглухо».

— Да, но для этого мне надо еще предварительно убедиться, что «зверь», действительно, в капкане... Вам придется пред'явить мне арестованного...

Собеседники мои даже вздрогнули. И, нахмурившись, потемнели сразу...

— Пред'явить Императора? — Вам?.. Он никогда не согласится...

— Что за мысль? Да — ведь это хуже, чем...

— Не стесняйтесь: чем цареубийство. Совершенно верно. Поэтому то я и настаиваю...

— Бесцельная жестокость... — горячится юный, безусый еще, во френче с иголочки, подпоручик. — Ведь вы, на самом-то деле — нисколько не сомневаетесь, что он здесь, внутри оцепления... Что же, по вашему, полк станет комедию ломать, стеречь пустые комнаты, что ли ? Мы все видели его. Мы даем вам честное офицерское слово, что он — замкнут. Вам недостаточно нашего честного слова ? Вы не верите офицерскому честному слову ?

Опять звучит в голосах угроза. И мирный исход, только что казавшийся обеспеченным, начинает подергиваться зловещей, багрянеющей дымкой. Потому что, чем резче, чем горячее убеждают меня офицеры, тем яснее для меня вся важность — вся неоценимая важность этого «пред'явления», о котором я, в первый момент, сказал почти что машинально: просто казалось мне нелепым вернуться в Петербург с докладом о ликвидации царского от'езда, о закреплении Романова в царскосельском аресте, не видав самого арестованного. Настроение офицеров, их яростный, внутренний, психологический протест — прояснили мне сознание: я понял, что этот акт унижения — да, унижения—необходим; что даже не в аресте, а именно в нем существо моего сегодняшнего посланничества. Ни арест, ни даже эшафот — не могут убить — никогда не убивали — самодержавия: сколько раз, в истории, проходили монархи под лезвием таких испытаний, — и каждый раз, как феникс из пепла погребальным казавшегося костра, вновь воскресала, обновленная в силе и блеске, монархия. Нет, надо иное. Тем и чудесен был давний наш террор, что он обменял на физиологию — былую мистику «помазанничества»... И теперь — пусть, действительно, он пройдет передо мной, по моему слову — перед лицом всех, что смотрят сейчас, со всех концов мира, не отрывая глаз, на революционную нашу арену — пусть он станет передо мной, — простым эмиссаром революционных рабочих и солдат, — он, Император, «всея Великие и Малые и Белые России Самодержец...» как арестант при проверке в его былых тюрьмах... Этого ему не забудут никогда: ни живому, ни мертвому...

Я категорически требую пред'явления.

Офицеры почувствовали, что в этом пункте я не уступлю, и вызвали, наконец, графа Бенкендорфа, церемониймейстера. Если офицеры вздыбились, легко представить себе, что сталось со стариком. Он весь, в буквальном смысле, запенился и в первый момент не мог произнести ни слова. «Пред'явить»... Его Величество ?.. Что за наглое слово... И кому... бунтовщику!.. Будем называть вещи своими словами: бунтовщику!!?

Он наотрез отказался «даже доложить об этом Его Императорскому Величеству».

Опять начались пререкания. Я вынул часы: «Скоро час, как я уехал со станции, на которой меня ожидает мой отряд: если я сейчас не сообщу командиру отряда, что все идет благополучно — это будет сигналом. Через четверть часа семеновцы будут у дворца, — а Петербург двинет вслед за моим авангардом свои войска на Царское. Судьба Временного Правительства, бывшей династии, всей России, наконец, снова станет на карту. И гадать ли, чья карта будет бита? Реальная сила, действительная сила — у нас в руках, безраздельно. Прислушайтесь к Вашим подземным казармам. Разве мне недостаточно вынуть из ножен шашку? И ответственность за то, что произойдет — падет полностью на вас: я сделал все, чтобы избежать крови. Не теряйте же времени понапрасну. Колесо истории не удержать: оно перемелет вам ваши мизинцы»...

Новая делегация к Бенкендорфу. На этот раз, после недолгой борьбы (я следил за минутной стрелкой), церемониймейстер, в свою очередь — «уступил насилию»: «он будет, конечно, жаловаться, от имени всех, на неслыханное издевательство: Временному Правительству, генералу Корнилову...
Вы жестоко поплатитесь». — «С наслаждением. Но к делу, к делу».

Устанавливается ритуал. Император будет мне пред'явлен во внутренних покоях, у перекрестка двух коридоров: он пройдет мимо меня, а не навстречу. Я от души расхохотался: «сделайте одолжение, если вас и его может утешить этот... котильон»...

Пока «предваряли монарха» — я позвонил на станцию предупредить о скором своем возвращении — и в наружный караул, чтобы впустили в караульное помещение дежурившего в автомобиле Тарасова-Родионова. Оказалось, впрочем, что он давно уже там — и самым мирным образом обедает с караульным начальником.

На «пред'явление» со мной пошли: начальник внутреннего караула, батальонный, дежурный по караулу, рунд. Долго, демонстративно-долго возились с тяжелым висячим замком массивной входной двери, запертой еще, кроме того, на ключ. У двери этой стоял сильный караул — ближайший к арестованным воинский пост: внутри замкнутого оцеплением крыла дворца — не было ни одного солдата: мера, в высшей мере рациональная — ибо она раз навсегда исключала возможность общения арестованных с внешним миром — неизбежного, если бы «узники» могли подойти к страже. Ибо, как доказывает извечный опыт — нет стражи, которая устояла бы перед соблазном — жалости, уважения или подкупа... А при данной системе Николай Романов оказывался в буквальном смысле слова «замурованным» в этом — наглухо, без малейшей связи, отрезанном от мира дворцовом крыле — со своими лакеями и поварятами.

Но внутри этой клетки все было оставлено Временным Правительством по-прежнему — так, как было оно до катастрофы, в былой расцвет «Большого Императорского Дворца» — со всей его роскошью, со всем его ритуалом. Когда, сквозь распахнувшуюся, наконец, с ворчливым шорохом дверь мы вступили в вестибюль, — нас окружила — почтительно, но любопытно, — фантастической казавшаяся на фоне «простых» переживаний революционных этих дней — толпа придворной челяди. Огромный, тяжелый, как площадной Александр Трубецкого — гайдук, в медвежьей, чаном, шапке; скороходы, придворные арапы, в золотом расшитых, малиновых бархатных куртках, в чалмах, острыми носами загнутых вверх туфлях; выездные — в треуголках, в красных, штампованными императорскими орлами отороченных пелеринах. Бесшумно ступая мягкими подошвами лакированных полусапожек, в белоснежных гамашах — побежали перед нами вверх, по застланным коврами ступеням, лакеи «внутренних покоев»... Все по-старому: словно в этой, затерянной среди покоев дворцовой громаде — не прозвучало и дальнего даже отклика революционной бури, прошедшей страну из конца в конец.

И когда, поднявшись по лестнице, мы «следовали» сквозь гостиные, «угловые», «банкетные», переходя с ковров на лоснящийся паркет и вновь коврами глуша дерзкий звон моих шпор, — мы видели, у каждой двери застывшими парами — лакеев, в различнейших, сообразно назначению комнаты, к которой они приставлены, — костюмах: то традиционные черные фраки, то какие-то кунтуши... белые, черные, красные туфли, чулки и гамаши... А у одной из дверей — два красавца лакея в нелепых малиновых повязках, прихваченных мишурным аграфом, на голове — при фраке, белых чулках и туфлях...

В верхнем коридоре (под стеклянной крышей), обращенном в картинную галлерею, — нас ожидала небольшая кучка придворных, во главе с Бенкендорфом; здесь же вертелся, еще до нас, «при переговорах» проскочивший Коцебу. Придворные были в черных, наглухо застегнутых сюртуках. Шагах в шести-восьми от места нашей встречи со свитой — коридор пересекался, на крест, другим: по нем-то и должен был выйти ко мне бывший император.

Я стал посередине коридора: правее меня Бенкендорф, по левую руку Долгорукий и еще какой-то штатский, которого я не знал в лицо. Несколько отступя кзади стояли пришедшие со мной офицеры.

Бенкендорф, не сдержавшись, стал мне шептать на ухо (здесь все говорили вполголоса — ведь «Его Величество изволили быть в соседних покоях») — что-то об «оскорблении Величества», о том, что «только исключительная снисходительность монарха, его искреннее желание сделать все, чтобы успокоить своих заблудших, — но верных, что бы там ни говорили.. верных ему подданных — заставило его пойти навстречу моему заявлению, которому он лично, Бенкендорф, не находит названия...» Мое имя ему известно; он знал отца, помнит деда. «И как в ы, именно вы, с прошлым вашего рода — могли пойти на такое оскорбление Величества!.. Если бы еще кто-нибудь из этих parvenus, там — в Таврическом — из этих, как они называются: на «идзе». Но вы! И в таком виде!»

Вид у меня, действительно, был «Разинский»: ведь со дня переворота почти не приходилось раздеваться. Небритый, в тулупе с приставшей к нему соломой, в папахе, из-под которой выбиваются слежавшиеся, всклокоченные волосы. И эта рукоять браунинга, вынутого из кобуры, так назойливо торчащая из бокового кармана. Долгорукий не сводит с нее глаз...

Где-то в стороне певуче щелкнул дверной замок. Бенкендорф смолк и задрожавшей рукой расправил седые бакенбарды. Офицеры вытянулись во фронт, торопливо застегивая перчатки. Послышались быстрые, чуть призванивающие шпорой, шаги.

Он был в кителе защитного цвета, в форме лейб-гусарского полка, без головного убора. Как всегда подергивая плечом, и потирая, словно умывая, руки, он остановился на перекрестке, повернув к нам лицо — одутловатое, красное, с набухшими, воспаленными веками, тяжелой рамой окаймлявшими тусклые, свинцовые, кровяной сеткой прожилок передернутые глаза. Постояв, словно в нерешительности, — потер руки и двинулся к нашей группе. Казалось, он сейчас заговорит. Мы смотрели в упор, в глаза друг другу, сближаясь с каждым его шагом. Была мертвая тишина. Застылый — желтый, как у усталого, затравленного волка, взгляд императора вдруг оживился: в глубине зрачков — словно огнем колыхнула, растопившая свинцовое безразличие их — яркая, смертная злоба.

Я чувствовал, как вздрогнули за моей спиной офицеры. Николай приостановился, переступил с ноги на ногу и, круто повернувшись, быстро пошел назад, дергая плечом и прихрамывая.

Я выпростал засунутую за пояс правую руку, приложил ее к папахе, прощаясь с придворными, и, напутствуемый шипением брызгавшего слюной Бенкендорфа, двинулся в обратный путь. Мои спутники подавленно молчали. И только в вестибюле, один из них, укоризненно качнув головой, сказал: «Вы напрасно не сняли папахи: Государь, видимо, хотел заговорить с вами, но когда он увидел, как вы стоите...»

А другой добавил: «Ну, теперь берегитесь. Если когда-нибудь Романовы опять будут у власти, попомнится вам эта минута: на дне морском сыщут»...

«А Бенкендорф, Бенкендорф-то. Все-таки трогательно. Эдакий преданный старик».. .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На вокзале меня встретили нескрываемой, шумной радостью. Весело звенели «освобожденные от ареста» телефонные звонки, словно наверстывая вынужденное свое молчание. Начальник станции, раскрасневшийся, неудержимо говорливый, хлопотал о вагонах. Солдаты, разобрав винтовки к посадке, воинственно щелкали затворами, словно насмехаясь над их ненужностью. И в путь тронулись с такой перекатной песнью, словно гора с плеч свалилась у всех. И радостно было сидеть в спертом воздухе набитого битком, махоркой задымленного до тумана вагона: так любовно смотрели прямо в глаза эти хмурые по утру семеновцы... Тарасов-Родионов вкусно рассказывал о дворцовой кухне, на которой он успел побывать, и о том, как пышно кормят «арестованных венценосцев».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только под вечер попал я в Исполнительный Комитет: пришлось первоначально проехать на Варшавский и Балтийский вокзалы — снимать охрану. Первый доклад сделал — прямо с вокзала уехавший на броневике в Таврический Тарасов-Родионов. Мне пришлось только дополнить фактически — и еще больше «беллетристически» его сообщение — по необходимости краткое, так как он во внутрь дворца не входил. Председательствовавший на заседании Скобелев, передав мне благодарность Исполкома, сообщил о состоявшемся с Временным Правительством соглашении, в силу которого при арестованных будет отныне состоять специальный — обеими властями «аккредитованный комиссар Исполнительного Комитета» «по арестованию и содержанию под стражей особ бывшей императорской фамилии». Он тут же вручил мне мандат на это звание, выразив надежду, что я «продолжу начатое 9 марта дело так же, как... и т. д., и т. д.».

Меньшевики никогда не отличались чуткостью. Скобелев искренно был удивлен, когда я отказался от предложенной «чести» наотрез. Ни он, ни Чхеидзе не поняли, что с'ездить в Царское, как ездили мы 9-го марта, и быть «комиссаром по арестованию» — не одно и то же...

Впрочем, врученный мне мандат я захватил с собой, на память ребятам.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Через день появилось официальное сообщение Совета о событиях 9 марта. Я «не узнал» своей поездки: там говорилось о том, как мы «охватили плотным кольцом броневиков, пулеметов, артиллерии — дворец» и тому подобное... — «К чему это ? — спросил я в душевной простоте составителя отчета. — Ведь вы же знаете, что на всем пути я прошел один, одним — «Именем Революции».

«Пустое! Так гораздо эффектнее. Разве с массами можно так? Романтика! Это для кисейных девиц годно, а не для рабочих и солдат»...

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ:

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ