С О Д Е Р Ж А Н И Е :
   
 

ИСТОРИЯ ОСВОБОЖДЕНИЯ РОССИИ

ЦАРИЗМ И РЕВОЛЮЦИЯ
М.Н.Покровский


I. Мистическiй царизмъ.

В исторiи царизма самое, быть можеть, замечательное — та легкость, съ какою произошло его паденiе. Какими наивными представляются намъ теперь страхи декабристовъ, что одне церковныя ектеньи не дадутъ Россiи сделаться республикой! Какими недальновидными слышавшiяся еще десять-двенадцать летъ назадъ прорицанiя невиданнаго черносотеннаго взрыва въ случае, если революцiя осмелится дерзкой рукой коснуться „помазанника". „Помазанникъ" превратился въ административнаго ссыльнаго — и ни одна рука не поднялась на его защиту: а измененiя текста ектеньи никто, кажется, и не заметилъ. Взять республику оказалось легче, чемъ конституцiю: сорока леть муравьиной работы было мало, чтобы прiучить россiйскую монархiю къ европейскимъ формамъ обращенiя съ подданными — сорока часовъ было достаточно, чтобъ категорiя „подданныхъ" вовсе исчезла, и чтобы вопросъ объ ограниченiи монархическаго произвола утратилъ всякiй смыслъ, потому что некого стало ограничивать. А иные изъ деятелей революцiи были уже взрослыми, когда одинъ очень умный русскiй человекъ писалъ: „всякiя ограниченiя верховной власти въ Россiи, кроме идущихъ отъ нея самой, были бы невозможны, и потому, какъ иллюзия и самообольщенiе, положительно вредны"*).

*) К. Д. Кавелинъ, „Сочиненiя" II. 964. Эти строки написаны въ 1877 г.

Въ чемъ секреть этой легкости? Неужели правъ былъ тотъ петрашевецъ, который, за тридцать летъ до Кавелина, уверялъ, что въ Россiи народъ ненавидить царя? Или республиканскiя традицiи вечевой Руси дремали пятьсотъ летъ, чтобы неожиданно пробудиться въ двадцатомъ столетiи? Можно быть увереннымъ, что если что дремало, еще недавно, въ самыхъ темныхъ глубинахъ народной массы, то это были не республиканскiе идеалы, а остатки веры въ мистическiй царизмъ. Во имя этой веры — пусть наполовину уже не веры, а только смутной привычки верить — шли 9 января петербургсме рабочiе къ Зимнему дворцу; теперь, когда анти-монархическая революцiя развернулась до самаго логическаго конца, объ этомъ можно говорить свободно, никого не рискуя „соблазнить". Объективно пролетарiатъ былъ революцiоненъ всегда — даже когда русскiй рабочiй не зналъ слова „революцiя": те, кто революцiи боялся, отлично это понимали, какъ мы скоро увидимъ. Но субъективно въ своихъ мысляхъ и чаянiяхъ, только после кроваваго опыта 1905 года русскiй пролетарiй окончательно и безповоротно сталъ республиканцемъ. Еще Зубатовъ могъ быть не только провокаторомъ, но и демагогомъ — что же касается Гапона, то онъ былъ прежде всего демагогомъ, а потомъ уже потомъ уже провокаторомъ. Нужны были поколенiя придворной жизни, нужна была полная отвычка оть нормальной, здоровой человеческой психологiи, чтобы ни последнiй Романов и никто изъ его родни не сумели — на счастье русской революцiи — стать такими демагогами. А какъ, въ сущности, не трудно было бы обернуть 9 января на пользу романовской династiи! Какъ просто было бы ласково принять рабочихъ, надавать имъ кучу обещанiй — не более реальныхъ, чемъ манифестъ 17 октября — и на десятилетiе, быть можетъ, подогреть монархическая чувства простыхъ людей, ослепивъ ихъ глаза миражемъ, которому даже эти простые люди почти перестали уже верить!

Ибо въ этомъ-то и заключается секретъ легкости республиканской революцiи въ Россiи: революцiонный миражъ мистическаго царизма сталъ понятенъ народной массе — т.-е. стало ей понятно, что это миражъ. До такой степени классовое содержание царизма реальнаго, не мистическаго, било всемъ въ глаза. Выше мы противопоставляли объективную революционность рабочаго класса его монархическимъ иллюзiямъ: и это противопоставленiе верно, поскольку мы беремъ революцию въ ея современномъ аспекте — какъ революцiю республиканскую. Но республиканскiе идеалы пришли въ русскую народную массу сверху: первымъ теоретическимъ республиканцемъ въ Россiи былъ Радищевъ, первыми, кто попытался теорiю сделать практикой, — декабристы. „Интеллигенция" у насъ стала республиканской гораздо раньше „народа". Но это отнюдь не значить, чтобы народъ въ Россiи былъ кроткой овечкой: объ этомъ кое-что знаютъ русскiе помещики. Раньше, чемъ стать республиканской, народная русская революцiя была — не будемъ пугаться этого слова — монархической. Мистическiй царизмъ былъ революцiоннымъ идеаломъ, ибо его торжество — въ народномъ воображенiи — отождествлялось съ полнымъ крушенiемъ всего соцiальнаго строя, такимъ тяжелымъ грузомъ лежавшаго на русскомъ крестьянине.

Мистическiй царизмъ былъ, уже съ начала семнадцатаго века, р е в о л ю ц i о н н о й крестьянской идеологiей и въ Pocciи. Знакомымъ съ русской исторiей должно было бросаться въ глаза, что популярные въ народной массе pyccкie цари все были нелегальные — или не совсъмъ легальные. Это легенда, будто народъ любилъ „царя-освободителя", Александра II: вечеромъ въ день его трагической смерти Петербургъ былъ „такой же, какъ всегда", записалъ Валуевъ. А величайшаго изъ Романовыхъ, Петра I, народъ определенно ненавиделъ — это фактъ слишкомъ общеизвестный, чтобы стоило на немъ настаивать. Зато „солнышкомъ краснымъ" для своихъ верныхъ подданныхъ, казаковъ и беглыхъ холоповъ, былъ Названный Димитрiй, едва не уничтожившiй вовсе холопью кабалу. И когда бояре его костями выстрелили изъ пушки, народъ четыре года жилъ верою въ его призракъ — именемъ котораго беглый холопъ и вождь холопьей рати, Болотниковъ, приглашалъ крепостныхъ „бояръ своихъ убивать и женъ ихъ и именiе брать себе". Нужна была псевдо-демократическая кандидатура Романовыхъ (вышедшая изъ холопьяго стана, Тушина, и выкрикнутая казаками, которые, конечно, иного ждали отъ царя Михаила, чемъ укрепленiе крепостного права !), чтобы призракъ потускнелъ въ глазахъ русскаго крестьянства. А когда, полтора столетiя спустя, жавшiй это последнее прессъ снова былъ завинченъ „до отказа", воплощенiемъ народныхъ чаянiй опять сталъ „царь Петръ Феодоровичъ" — котораго палачъ Екатерины II четвертовалъ на Болотной площади, въ Москве, какъ „Емельку Пугачева". И до чего характерны эти уничижительныя прозвища — „Гришка", „Емелька" — которыми оффицiальная традиция награждала царей русской народной массы. Холопiй царь — и прозвище ему рабское...

Не будемь пускаться въ анализъ историческихъ корней „революцiоннаго царизма": это завело бы насъ слишкомъ далеко. Кое какую реальную почву для монархическихъ иллюзiй можно бы найти очень близко оть перваго выступлежя „холопьихъ царей" — совсемъ накануне смуты. Тушинская катастрофа уже со смерти Грознаго носилась въ воздухе, и предусмотрительные люди торопились открыть кое-какiе клапаны. „Рабоцарь" Борисъ Феодоровичъ Годуновъ, несомненно, кое-что делалъ для народной массы, и въ смысле борьбы съ грабежами администрацiи, и въ смысли кормленiя голодающихъ — быть можетъ, даже до попытокъ урегулировать крепостное право: показанiя и русскихъ современниковъ (притомъ часто враждебныхъ Борису), и, въ особенности, иностранцевъ слишкомъ единодушны насчетъ общей политики Годунова, чтобы оставалось мъсто для сколько-нибудь обоснованныхъ сомненiй именно по поводу о б щ а г о характера этой политики, какъ бы ни были спорны отдельныя детали. Не даромъ и померъ царь Борисъ почти, какъ полагается „народному" царю въ Россiи: если не на плахе, то и не своей смертью, отравившись передъ лицомъ победоноснаго боярскаго заговора. Проку отъ его заботь для народной массы было мало — его продовольственная политика, напримеръ, только обострила голодъ: но народной массе такъ мало нужно, чтобы начать ждать и надеяться. Почему эти чаянiя и надежды отливались именно въ эту форму — ожиданiя личнаго „спасителя", ответь на этотъ вопросъ приходится искать въ народной психологiи, такъ хорошо схваченной недоумевавшимъ передъ нею Герберштейномъ: „Все говорятъ — воля государя божья воля; что ни делаетъ государь, все это онъ делаетъ по божьей воле; онъ словно какъ ключникъ или дворецкiй у Господа Бога, — творить то, что Богъ велитъ. Самъ государь, если, его о чемъ-нибудь просятъ, хоть, напримеръ, объ освобожденiи узника, обыкновенно отвечаетъ: если Богъ повелить — освободимъ!"

Если мы захотимъ пойти еще дальше въ поискахъ объясненiя, намъ встретятся древне-вавилонскiй „патэси", который былъ уже не „какъ бы", а взаправду, дворецкимъ и ключникомъ бога Нингирсу, и египетскiй фараонъ, котораго подданные такъ и называли „великимъ богомъ" или „добрымъ богомъ". Мистическiй ужасъ и надежда всегда уживались въ этой психологiи — мало того, они всегда неизменно сопровождали одинъ другую: Перунъ билъ громомъ — но онъ же обезпечивалъ урожай. Хотелось, чтобы громовыя стрелы поражали злыхъ, а урожай доставался добрымъ: нужно было много времени, чтобы люди привыкли къ полному моральному безразличiю и молнiи, и урожая. Царская гроза была необходимымъ обезпеченiемъ соцiальной справедливости: „если не великою грозою угрозити, то и правды въ землю не ввести", писалъ русскiй публицистъ временъ молодости Грознаго, — „и какъ конь подъ человекомъ безъ узды, такъ и царство подъ царемъ безъ грозы". Этотъ публицистъ вышелъ не изъ народа, но онъ былъ врагомъ бояръ и популярные мотивы ему не чужды. Если не считать малокровныхъ церковныхъ увещанiй, онъ былъ первымъ, кто на Руси возвысилъ голосъ противъ рабства — накануне торжества крепостного права. И онъ первый дерзнулъ поставить соцiальную справедливость выше церковнаго благочестiя: „не веру Богъ любить, а правду!" Кто бы подумалъ, что черезъ сто летъ после этого люди будуть умирать за единый азъ?

II. Царизмъ исторический. Московские цари и торговый капиталъ.

Беда в том, что вся идеология мистического царизма шла против течения. Как христианство в свое время было ответом на кабалу античного торгового капитала — и в своем идеале давало капиталистический мир, вывернутый на изнанку, — так наши крестьянские революционеры 17—18-го веков ничего не могли себе представить далее боярской вотчины, опрокинутой на спину. А поток экономического развития нес совсем в другую сторону. Христианские мыслители в один прекрасный день очутились перед церковью, которая была таким полным воплощением торгового и ростовщического капитала, что рядом с нею откупщик времен императора Августа казался младенцем: когда же они попробовали протестовать, — их объявили еретиками, а та самая императорская полиция, что раньше защищала откупщика, теперь выступила на защиту церкви. Боярская вотчина, где крестьянин был рабом, рушилась, но на ее месте выросло нечто, еще более ужасное, — помещичье имение, где крестьянин былъ уже рабочим скотом. И создателем этой перемены была та самая царская власть, на которой покоились все надежды закрепощаемых. Потому что реальный, не воображаемый, царизм работал не против экономического течения, а в его направлении сам, первый, используя для себя каждый шаг вперед народного хозяйства. Впереди же, для московской Руси первых Романовых, лежало не крестьянское царство божие, где у всех есть земля и воля, а железное царство торгового капитализма, для которого неволя работающей массы была первым условиемъ существования.

В истории народного хозяйства, сосредоточение въ одних руках средств обмана началось гораздо ранее сосредоточения в одних руках орудий производства. Крупное производство стало окончательно, безусловно выгоднее мелкого только с появлением паровой машины, т.-е. 18-го века: раньше, эксплуатировать отдельного мелкого ремесленника, который ничего не стоит эксплуататору, часто бывало выгоднее, нежели затрачивать капитал на постройку зданий и собирать в эти здания рабочих, которые в ту, „мануфактурную", эпоху, когда все делалось руками и зависало от искусства рук, обходились, относительно, гораздо дороже, чем в наш машинный, век. Но капитализмстарше 18-го столетия — уже 16-е знало и банкиров, и крупные компании. Этот капитализм сложился именно в области обмена. Как только этот последний принял крупный характер, как только стали передвигаться массы товаров — а передвигать товары массой всегда было выгоднее чем возить их по мелочам — средства обмена должны были концентрироваться въ одних руках. Самым дешевым способом массоваго транспорта было море: но морской корабль, даже средневековой, с его тысячами пудов груза, десятками матросов, был предприятием не ремесленного типа. „Корабельщик" был первым типом предпринимателя — со всеми его особенностями, включая и незнакомый ремесленнику предпринимательский риск: вспомните Робинзона Крузо. На риск шли, потому что и предпринимательская прибыль была велика — как хорошо отпечаталось в пословице: „за морем телушка полушка, да рубль перевозу". Но, спросит читатель, какое же это отношение имеет к России? Известно, что у нас флот „завел" Петръ Великий — который даже и называться стал уже не „царем", а „императором".

Какая же связь между торговым капитализмом и старым московским царизмом?

Прежде всего, нужно твердо запомнить, что петровская эпоха была не началом, а расцветом русского торгового капитализма — который в эту эпоху поднимался до дерзаний, слишком смелых даже и по нынешним временам. Начатки же относятся к векам, много более ранним. Самое возникновение Московского царства уже связано с торговыми интересами — как всем давно известно из схемы Соловьева, популяризованной покойным В. О. Ключевским. Московский центр образовался на перекрестке торговых путей — старого, связывавшего землю смоленских кривичей с болгарским Поволжьем, откуда восточные товары и восточное культурное влияние доходили до Скандинавии — и более нового, связывавшего торговый и промышленный Новгород с земледельческим „низом", главным образом, с хлебородной рязанской землей. Севшая на такомъ выгодном месте московская буржуазия — о буржуазии в Mocкве приходится говорить уже для конца 14-го века, когда городское население одно, без князя и бояр, защищало город от Тохтамыша — очень рано должна была проявить „великодержавные" аппетиты. К сожалению, источники наши слишком скудны, чтобы проследить ее влияние на „собирательную" политику первых московских князей — но уже аннексия Иваном III Новгорода была типичным актом буржуазной политики. Яблоком раздора между старой вечевой общиной и заново свитым гнездом будущего царизма былъ крайний север Poccии — Двинская земля и Заволочье, нынешняя Архангельская губерния, с ее соседками на востоке — источникъ ценных мехов и „Закамскаго" серебра. Москва долго старалась отбить Двину у Новгорода, и взяла ее, наконецъ, вместе с новгородской свободой. Вопрос об этой последней был, в сущности, совершенно второстепенным — после первой аннексии, в 1471 году, Иван Васильевич оставил вечевой строй неприкосновенным: но свобода несовместима вообще ни с каким империализмом, ни в 15-м, ни в 20-м веке. „Активная колониальная политика", которую вела Москва относительно севера, прежде всего, исключала внутреннюю политическую свободу для нее самой: успех теорий, обожествлявших великокняжескую власть в Москве понятен не менее, нежели апофеоз Китченера и его приемов управления в современной Англии. Для захватов и аннексий нужна профессюнальная армия — для профессиональной армии нужна твердая рука. А затем, раз имелось в виду ограбить Новгород, оставить его свободной общиной было прямо опасно. Оставить же в его руках монополию заграничной торговли, которой он до тех пор фактически пользовался, было не только опасно, но и не выгодно. Такие акты политики Ивана III, как перевод в Москву новгородского купечества — с заменою его в Новгороде московскими иммигрантами, как закрытие новгородских ганзейских контор — что было равносильно перенесению центра заграничной торговли тогдашней России в Москву — вытекали из этой ситуации сами собою.

Пусть не смущается читатель, что мы еще не видим моря. Во-первых, водяной путь массового транспорта — не только море: большие реки могут служить, и всегда служили, этой цели не менее успешно. Вся культура западной Германии создана Рейном. У насъ на Волге уже въ 17-м веке умели строить „насады" в 2000 тонн водоизмещения, с сотнями бурлаков - матросов. „Морской" царь Петр, в сущности, боролся именно за речной, волжский путь. Но не будем забегать вперед: и море показывается на русском горизонте гораздо раньше Петра. Аннексия Новгорода логически вела не только к разгрому вечевого строя, но и к борьбе за Балтийское море; если эта борьба была отложена на полстолетия, то потому, что внимание Москвы было занято другим концом все того же пути — в промежутке она завоевала Казань. Этотъ успех окрылил надежды московского империализма — и уже через пять лет воеводы Ивана Грознаго строят на ycтье реки Наровы „корабельное пристанище", по-теперешнему гавань. Обороты нарвской торговли, с 1557 по 1581 год, когда Нарва была потеряна русскими, мерялись, если верить Флетчеру, сотнями кораблей и сотнями тысяч пудов груза. „Окно в Европу" было прорублено гораздо раньше, чем обыкновенно думают.

III. Петровский империализм и крепостное хозяйство.

Но в середине 16-го века в расцвете были два других империализма, хотя соперничавших между собою, единодушных в своей цели: оба жадно заглядывались на само московское царство, как на лакомую добычу. То были империализмы польский и шведский — Польша только что сложилась в великую державу, удачно аннексировав лучшую часть бывшего литовского государства, Швеция, под властью потомков „торгового мужика", Густава Вазы, который „нарядясь в рукавицы, за простого человека сала и воску опытом пытал", готовилась стать великой державой в следующем столетии, и была уже теперь, при Грозном, достаточно велика, чтобы дать урок издевавшемуся над ее „торговым" государем московскому боярству. „Окно в Европу" было снова заколочено, а в политике московского империализма начался большой отлив, низшей точкой котораго была Смута.

Революция — Смута была, в сущности, не чем иным, как крестьянской революцией — и империализм всегда уживались плохо. За это время польский и шведский империализмы были не так далеки от своей цели; польский королевич уже сидел на московском престоле, кандидатура шведского была весьма серьезна, и поддерживалась такими „добронадежными" элементами, как князь Пожарский и его кружок. Национальную династию спасла казацкая демократия. Оперившись, эта династия не могла делать ничего другого, как продолжать империалистическую политику последних московских Рюриковичей. Водяная хорда, связывавшая европейский Запад с Передней и Средней Aзией, линия: Балтийское море — Волга — Каспийское море, приобретала теперь исключительное значение — по ней легче и скорее всего мог идти в Европу шелк.

„Торговля шелком есть, без сомнения, самая важная из всех, которые ведутся въ Европе", писал в середине 17-го столетия Адам Олеарий. И его земляки, голштинцы, практически подтвердили эту литературную сентенцию, предложив Москве, за шелковую монополию, платить ежегодно по 5 миллионов рублей золотом, на теперешние деньги. Москва, было, соблазнилась — но у голштинцев денег не оказалось в наличности... Старый путь, сворачивавший с Волги, от Ярославля, на Вологду, и потом Двиною на Архангельск заканчивал эту хорду новой дугой, отнимавшей 2/3 предпринимательского барыша: на Белом море, благодаря краткости периода навигации, торговый капиталъ мог обернуться лишь раз в год (русский шелковый караван проходил даже только раз в т р и года!), тогда какъ на Балтийском он давал в год три оборота. Это наблюдение, за пятьдесят лет до северной войны сделанное апостолом балтийской торговли, переселившимся в Ригу фламандцем де-Родесом, в одной математической формуле резюмирует всю философию внешней политики Петра. Четвертый Романов не успокоился раньше, чем самый выгодный путь из Европы в Азию стал монополией русского торгового капитала. А утвердившись прочно на северном его конце — с переходом Выборга, Ревеля и Риги к России она не имела здесь соперников — он стал пробивать южный выход, и неудача персидского похода Петра отметила собою новую остановку в развертывании русскаго империализма. В эту, юго-восточную сторону он пошел только через полтораста лет — на этот раз уже не за шелком, а за хлопком.

В промежутке, развитие русского торгового капитализма опиралось на растительный продукт еще более демократический — коноплю. По словам хозяев-практиков еще начала 19-века, конопляник давал прибыли в нисколько раз более, нежели засеянное пшеницею поле. Помощники Петра, как ни велико было их yпоение одержанными победами, как ни широки были рисовавшиеся им перспективы, хорошо понимали уже значение этого национального товара. Намалевав яркую картину русских завоеваний в Азии, которые должны были сделать петровскую империю соперницей Англии и Голландии в их остъ-индском торге, один из прожектеров Петра писал ему: „материал пенечной всего вашего государства есть главная и основательная (основная) прибыль, которая потребна есть и всему свету для морских плаваний к корабельным снастям и к канатам, так же и в прочие потребы: в котором материала состоится основание всех государств морского купечества, и без которого не может быть мореплавание". Пусть читатель вспомнит, что тогдашний флот был исключительно парусный, и что паруса и канаты были для него то же, что уголь для теперешнего флота. Льняные материалы, конопля и пенька были главными и очень крупными статьями русского заграничного отпуска в 18-м веке. Хлеб присоединился к ним гораздо позже: только через пятьдесят лет после цитированнаго нами сейчас Федора Салтыкова другой прожектер, секретарь уже третьего Петра, Волков, мог написать: „хлебной здешнему государству торг натуральнее всех". Раньше хлеба не вывозили, не потому, чтобы спросу на него не было — в Poccию за хлебом приезжали еще при первом Романове, — а потому, что находили выгоднее перекуривать его в водку. Но конопляники требовали особенно тщательной обработки земли и хорошего удобрения: работу давали мужицкие руки, навоз — мужицкий скот. Интенсивное хозяйство, создававшееся на Руси торговым капиталом, все туже и туже стягивал узел крепостного права. На другой день после Смуты юридически только что закрепощенный крестьянин был втрое свободнее своего внука.

IV. „Первый купец своего государства".

А параллельно с ростом торгового капитализма и крепостного хозяйства росло и царское самодержавие. Слово „параллельно" не совсем хорошо выражает соотношение этих трех процессов. Торговый капитализм всюду, самым фактом своего появления, вносил порабощение и разгром. Точно в жилах современника Робинзона Крузо текла еще кровь его социального предка, купца-разбойника времен викингов, который в одном углу земли грабил, а в другом торговал награбленным. Создатель „белого негра" на русских суглинке и черноземе, именно этот торговый капитализм был создателем и его прототипа: негроторговля и все ужасные порядки американских плантаций — тоже дело рук торгового капитала. Он и крестьянская неволя, это не два параллельных явления — это причина и следствие. То же самое и относительно царизма. Может показаться, что он стоит в каком-то внешнем отношении к торговому капитализму, что он как-то „способствовал" его развитию, и тому подобное. Реальный вид явления совсем другой: самодержавие росло в торговом капитализме, оно было непосредственно заинтересовано в его успехах — ибо это были его успехи, успехи династии, успехи самодержавия. Связь сутъ была самая интимная — и личная. Уже два последних царя старой династии принимали живейшее участие въ торговле — Грозный посылал русских купцов в Антверпен со своею „бологодетью", т. е. со ссуженными из царской казны капиталами, — его номинальный преемник, Федор Иванович, был пайщиком английской компании, торговавшей в России, а его фактический преемник, номинально тогда еще только боярин, Борис Годунов, — даже главным пайщиком этой самой компании, потерявшим при банкротстве одного из ее агентов до полумиллиона рублей на теперешние (1917 года) деньги. При первых Романовых явление обобщилось и стало еще выпуклее. „Царь — первый купец в своем государстве", говорит иностранец, описавший нам двор Алексея Михайловича. Все важнейшие статьи тогдашнего экспорта — икра, рыбий клей, ценные меха, а первее всего, конечно, шелк, так же, как и важнеший „товар" внутреннего рынка — водка, были царскими монополиями. Когда, короткое время, в 1650-х годах, вывозили за границу хлеб, монополией становился и он. Крупнейшие коммерсанты страны, гости, были царскими факторами — и, практически, трудно было разобрать, где кончались их частные операции, и где начиналась их роль, как доверенных торговых агентов царя.

Пятьдесятъ лет спустя явление только стало еще резче. „Здешний двор", писал о петровском дворе английский посланник, „совсемъ превратился в купеческий: не довольствуясь монополией на лучшие товары собственной страны, например: смолу, поташ, ревень, клей и т. п. (которые покупаются по низкой цене и перепродаются с большим барышом англичанам и голландцам, так как никому торговать ими, кроме казны, не позволяется, они захватывают теперь иностранную торговлю: все, что им нужно, покупают заграницей через частных купцов, которым платят только за комиссию, а барыш принадлежит казне, которая принимает на себя и риск". Хотите видеть документальную иллюстрацию к этим словам? Возьмите указ Петра от 2 марта 1711 г., и вы там найдете: „векселя исправить и держать в одном месте; товары, которые на откупах или по канцеляриям и губерниям, осмотреть и освидетельствовать; о соли — стараться отдать на откуп и попещися прибыли у оной; торг китайской, сделав компанию добрую, отдать; персидской торг умножить и армян как возможно приласкать и облегчить, в чем пристойно, дабы тем подать охоту для большего их приезду". Наказ отъезжающего главы фирмы приказчикам, которые остаются вести дело... А с этого наказа начинается история „Правительствующего Сената" — ибо к нему адресованы цитированные сейчас строки.

Мы так далеки от мистического царизма, от царя-провидения, устанавливающего на земле правду „царскою грозою", что, боимся, читатель о нем уже забыл. Теории консервативнее жизни — они ведут призрачное существование долго после того, как исчезли объективные условия, которым они были обязаны своим появлением на свет. „Первый купец своего государства" выступал перед народом в тяжелом облачении византийских императоров, копируя этих последних с точностью почти иконописного „подлинника". Каждый шаг его вне дворца — и даже вне интимных покоев его дворца — был обставлен раз навсегда почти религиозным ритуалом. Свою империалистическую политику он по старому освящал интересами православия: начав великую тяжбу с Польшей из-за Украины — первый шаг великорусской державы к Черному морю! — московское правительство не нашло лучшаго предлога, чем обиды, чинившиеся польским католическим правительством православным монахам. Но как ни упряма теория, приходит и ее черед. Правда жизни просачивалась сквозь ритуал, и когда из-под пера Котошихина выходит живая сценка московских „ гилевщиков" — инсургентов, по теперешнему — держащих царя Алекеея за пуговицы его кафтана, вы чувствуете, что какая-то перемена совершилась. Кому пришло бы в голову взять за пуговицы Грозного? Но там был прирожденный царь — а не-царское происхождение Романовых все слишком хорошо помнили. Четвертому представителю династии надоело рядиться — и он явился перед подданными тем, чем был, в коротком немецком платье, с ухватками голландского шкипера. А византийский ритуал стал теперь уже настоящим маскарадом, без всякой, хотя бы показной, мистики. И когда, вместо торжественного шествия на осляти, всешутейшего патриарха повезли на верблюде „в сад набережной к погребу фряжскому", у людей, сохранивших способность к мистическим настроениям, весь мир перевернулся в глазах. Верх стал низом, и на месте земного бога почудилась зловещая фигура антихриста. Раскольническая картинка, где в „воинстве антихристовом" нетрудно узнать петровских преображенцев, по-своему верно передала совершившееся: реальный царизм, торжествовавший в образе первого императора всероссийского, был прямою противоположностью царизму революционных крестьян, шедших когда-то за Димитриями. А на месте теории всемирного православного царства выросла русская перелицовка теории обшественного договора, самое возникновение государственной власти сводившая к торговой сделке: вы нам столько-то порядка, мы вам за это столько-то нашей свободы. Первоисточник этого извода договорной теории не даром был в Англии Робинзона Крузо.

В основе российского „порядка" лежало крепостное право — и это, повторяем, не случайность: вся система торгового капитализма, сосредоточение средств обмена при господстве мелкого производства, неизбежно требовала „внеэкономического принуждения" в максимальной дозе. Царизм был таким же естественнымувенчаниме этого здания в Poccии, каким в Англии 16-го—17-го веков был деспотизм Тюдоров и Стюартов, во Франции абсолютизм Людовика XIV. Чтобы самостоятельного мелкого производителя заставить отдавать свой продукт, нужно было этого самостоятельного — экономически — хозяина лишить всякой политической самостоятельности. В России цель достигалась наиболее грубым средством: полного личного порабощения; в Англии и во Франции средства были более культурные, но смысл явления оставался тот же. И он оставался одним и тем же на всем протяжении „классического" периода российской империи — от Петра I до Николая I включительно. Внутри страны, рядом с тщательной охраной права помещика выколачивается „прибавочный продукта" из „его" крестьян, искусственно доделывается водный путь, который природа оставила незаконченным: сеть каналов, связывавших Волгу с Балтикой, заканчивается как раз в начале 19-го века.


V. Внешняя политика Романовых.

Во внешней политике неуклонно преследуются те же задачи. Россiя ведетъ три войны съ Швецiей и успокаивается не прежде, чемъ последняя была отброшена за Ботническiй заливъ — путь из западной части Балтiйскаго моря въ Неву теперь былъ всецело въ русскихъ рукахъ. А когда сознали, что „хлебный здешнему государству торгъ натуральнее всехъ", и начался вывозъ пшеницы, началась вековая борьба за „проливы" — къ черноземнымъ губернiямъ всего ближе было Черное море. Торговый капиталъ царилъ въ Мономаховой шапке — и судьба физическихъ носителей этой последней зависела отъ того, насколько они умели угадать интересы настоящаго хозяина.

Павелъ I, какъ известно, погибъ потому, что несвоевременнымъ разрывомъ съ Англiей остановилъ внешнюю торговлю Россiи*).

*) Глава заговорщиковъ, Зубовъ, началъ свою речь къ нимъ съ указанiя на „безразсудность разрыва съ Англiей, благодаря которому нарушаются жизненные интересы страны и ея экономическое благосостояще". (Записки Чарторыйскаго).

Менее известно — по крайней мере, меньше обращаютъ на это вниманiе — что и его старшiй сынъ, сентиментальный и мистически настроенный Александръ Павловичъ, какъ бы ему самому ни рисовались задачи его внешней политики, фактически руководился въ ней интересами торговаго капитала. Союзъ съ Францией, втягивавшiй Россiю въ сеть „континентальной блокады", былъ выгоденъ русской крупной промышленности — подъ защитой огромной таможенной стены, воздвигнутой Наполеономъ, она стала быстро развиваться. Но это былъ смертельный ударъ для русско-англiйскаго торга — и этого было достаточно, чтобы Александръ, какъ бы онъ ни „ненавиделъ англичанъ", сталъ ихъ союзникомъ и противникомъ Наполеона. Оффицiальная легенда приписывала этому последнему нападенiе на Pocciю — опубликованные въ последiне годы документы не оставляютъ никакого сомненiя, что нападенiе задумано было въ Петербурге. Еще ни одинъ полкъ „великой армiи" не началъ своего марша къ русской границе, когда Александръ писалъ (летомъ 1811 года — ровно за годъ до начала Отечественной войны): „Если Англiя желаетъ видеть Pocciю способной оказать действительное сопротивленiе Францiи, она должна помочь заключенiю мира съ Турцiей на условiяхъ, почетныхъ для Россiи. Существенно также, чтобы Англiя помогла Россiи нести издержки, которыя влекутъ за собою столь огромныя вооруженiя (т. е. вооруженiя, необходимыя для борьбы съ Наполеономъ): если бы она могла, напримеръ, взять на себя голландскiй долгь, цель была бы достигнута. Если, при посредстве Англiи, мы добьемся такихъ результатовъ, Россия тотчасъ же прекратить свою ссору съ Англiей и откроеть последней свои порты, потому что она тогда въ состоянiи будегь отбить, неизбежное въ этомъ случае, нападенiе Францiи".

Темъ временемъ велись деятельные переговоры съ Испаiней и, черезъ посредство испанскихъ агентовъ, съ самой Англiей. Въ январе 1812 г. переговоры зашли такъ далеко, что испанцы потребовали документа, и имъ было показано письмо Александра, где говорилось: „Россiя, благодаря своимъ вооруженiямъ и аттитюде, которую она приняла, оказываеть существенную услугу Испанiи, отвлекая къ северу огромную массу французскихъ силъ, которыя иначе были бы направлены противъ Испанiи. Безъ союзнаго трактата, эти два государства идутъ путемъ, который помогаетъ имъ быть полезными другъ другу". Дальше рисуется планъ уже военныхъ действiй, и суть этого плана сводится къ тому, чтобы Испанiя, воспользовавшись войной на севере, постаралась „перенести войну въ самое сердце Францiи".

Весной того же года въ союзъ съ Poccieй вошла (все это было секретно, разумеется) еще и Швецiя — была готова новая коалицiя, въ которой Англiя, по плану Александра Павловича, должна была играть роль „кассира". О войне здесь (письмо Александра отъ 24 марта 1812) говорилось уже, какъ о вещи, само собою разумеющейся. Если бы Наполеону удалось завладеть архивомъ своего противника, онъ безъ труда нашелъ бы тамъ достаточно аргументовъ для защиты того положения, что переходъ французами Немана въ июне 1812 года былъ „актомъ необходимой самообороны".

Александръ I, можно сказать, и умеръ на службе русскому торговому капиталу: смерть застигла его на юге Россiи, въ Таганроге, куда его привели приготовленiя къ войне съ Турцiей — войне, глубоко противной Александру лично, потому что она была бы косвенной поддержкой ненавистной ему революцiи, въ образе греческаго возстанiя, но неизбежной, потому что турки запирали „проливы" для русской торговли. Задача —очистить путь этой последней — перешла къ Николаю Павловичу, который и разрешилъ ее блестяще, адрiанопольскимъ миромъ. Какими идеями и интересами вдохновлялся въ своей политике этотъ царь — поверхностному наблюдателю кажущiйся только солдатомъ — лучше всего разсказать подлинными словами его государственнаго совета. Вотъ что читаемъ мы въ „журнале" этого учрежденiя отъ 11 мая 1836 года: „Если наше купечество досель еще не обратило торговыхъ видовъ своихъ на Персiю и Азиатскую Турцiю въ томъ пространстве, какого требовала бы собственная наша польза, и чему такъ сильно содействуетъ близость и удобство нашихъ торговыхъ путей, политическое первенство Россiи и влiяiне ея на самый быть означенныхъ государствъ: то, напротивъ, правительство никогда не оставалось къ сему равнодушнымъ. Отъ первоначальной мысли Петра В., обнаруженной покоренiемъ Азова и Дербента, и отъ основанiя Одессы до последнихъ, столь важныхъ и обширныхъ прiобретенiй нашихъ за Кавказомъ и столь выгодныхъ для насъ условiй Туркманчайскаго и Адрiанопольскаго трактатовъ, ясно видно мудрое намеренiе нашихъ государей, — намеренiе наивящше еще раскрытое въ предшедшее и настоящее царствованiя, когда, пролагая оружiемъ новые пути для торговли нашей на в о с т о к е, въ то же самое время наше правительство постановляло внутрентя меры, дабы упрочить самобытность коммерческаго нашего сословия, возбудить въ немъ духъ предпрiимчивости и торговаго честолюбiя и утвердить независимость внешней торговли нашей отъ иностранцевъ".

Но торговый капиталъ былъ теперь не единственнымъ кандидатомъ на „отеческое попеченiе" со стороны царской власти: самый документъ, который мы сейчасъ цитировали, вызванъ пренiями объ уничтоженiи такъ называемаго „Закавказскаго транзита", т. е. о включении въ русскую таможенную границу Закавказья, и на этомъ вопросе интересы русской торговли — заграничными товарами, купленными на лейпцигской ярмарке — сталкивались съ интересами отечественной промышленности, желавшей, чтобы Закавказье одевалось исключительно въ русскiя сукна и ситцы. Тривiальное на первый взглядъ, столкновенiе таило въ себе зерно великаго историческаго спора: народившейся и на Руси промышленный капиталъ требовалъ совсемъ иныхъ „меръ покровительства", чемъ его старшiй братъ. Николаю Павловичу уже пришлось приспособляться къ новымъ экономическимъ условiямъ — и на этой задаче его политика потерпела катастрофу, явившуюся грознымъ предзнаменованiемъ будущей судьбы царизма.


ПРОДОЛЖЕНИЕ: Старая Россия и революция. Крепостническая реакция и дворянская революция: "дворянская буржуазия" в политике. Торговый капитал и крупная промышленность. Промышленный капитализм и крепостное хозяйство.