::: AGITCLUB ::: GORBY
ДИАГНОЗ: "HOMO SOVETICUS"
 

Л.Баткин

ВОЗОБНОВЛЕНИЕ ИСТОРИИ
(в сокращении)

1. От скептицизма к надежде
2. Несколько соображений о гласности
3. О левом уклоне и правом заслоне

4. С чего начать
5. Об условиях укрепления руководящей роли КПСС
6. Назад пути нет

1. От скептицизма к надежде

Когда-то поезда ходили медленно и застревали подолгу на станциях. Пассажиры привыкали к оседлости на очередной невзрачной стоянке. Если поезд вдруг тихонько трогался, сидевшие в нем не сразу в это верили. Вроде бы начинал подрагивать под ними вагон. А вроде бы и нет. Смотрели в окно. Но состав на соседнем пути был не то неподвижен, не то именно он-то и скользил мимо, а на месте оставались мы сами. Пока по всем приметам явственно нараставшей раскачки, и перестука, и заоконного мелькания не становилось бесспорным: поехали.
Вот так миллионы людей, не замечая особых признаков движения на своих заводах, в колхозах или институтах, в конторах и магазинах, озабоченно вглядываются сквозь пропыленные стекла, прислушиваются к рельсовым стыкам, стараясь понять, неужто и впрямь поехали. На это нынче сводится большей частью всякий разговор: может ли у нас в обозримом будущем что-то измениться глубинно, дойдя до корней, потому что положение таково, что иначе не дождаться и более скромных улучшений.

…Население страны судит по степени всевластия местного начальства и его вмешательства во всё и вся, особенно же по состоянию доступных магазинных прилавков. А они, как известно, no-прежнему пусты. Недавно встретился со знакомыми свердловчанами, мне показали бледно-желтые талончики продовольственных карточек. В каждом подъезде есть уполномоченный, который их раздает. Восемьсот граммов вареной колбасы ежемесячно. Кажется, четыреста граммов сливочного масла. И два килограмма мяса в год — к майским и октябрьским праздникам. По воскресеньям подчас исчезают даже лапша и крупа: скупают деревенские.
С этими людьми о перестройке пока лучше не разговаривать...
Они не верят ничему, кроме наглядных результатов. Но без активного включения миллионов в политическую борьбу результатов не дождаться. Образуется порочный круг.

В масштабе какой-нибудь школы или треста тот же круг: работники видят, что директор и его окружение держатся цепко или что новые администраторы — того же пошиба. Люди отмалчиваются, устают после одного-двух бурных, но бесполезных собраний, полны скепсиса, и это, конечно, способствует тому, что скепсис подтверждается.

Что до интеллигентов, то нетрудно наблюдать сезонные колебания между некоторой эйфорией и хандрой. Весной 1985 года все встрепенулись, но уже летом посматривали на телевизионный экран с привычной рассеянностью, а осенью недоверчиво усмехались в ответ на предсказания, что мы накануне подлинной оттепели, конечно, во многом не похожей на хрущевскую.
Весной 1986 года партийный съезд заставил, однако, "изучать материалы" безо всякой казенной надобности, для себя — впервые за два десятилетия. Но осень опять казалась тягучей и унылой.
Только после января 1987 г. — первый всплеск серьезных надежд и начало серьезных дискуссий!

Жить не стало лучше, жить стало веселей. Газетные статьи ошеломляли. Подписчики журналов стали вынимать из почтовых ящиков нечто такое, что недавно и назвать-то вполголоса остерегались. Миллионы советских читателей, удобно устроившись в креслах и на диванах или на виду у всех в метро, увлеченно погрузились в занятия, которые три года назад квалифицировались по статье 190-й Уголовного кодекса РСФСР. Везде пошли собрания; мы всю жизнь дремали на них и вскидывали руки; однако тут выяснилось, что никто понятия не имеет, что за сложная штука собрание, если собравшиеся, вопреки рутинным и уверенным приемам местного истэблишмента, хотят добиться чего-то пусть скромного, но реального.

Всё же осенью 1987 года, несмотря на смелые внешнеполитические сдвиги, среди приверженцев отечественной гласности и перестройки вновь распространились тревога, разочарование, растерянность. Как-то так получается, что осень — вообще неудачный сезон в нашем политическом календаре... Какая-то мистика.
Мои собеседники: "Ну, вот гласность и не выдержала испытания". "Пока что", — отвечал я. "Посмотрим", — загадочно ронял я, отводя глаза в сторону. "Похоже, все кончается?" — "Нет, ни в коем случае! Все еще впереди". "Ваш оптимизм событиями не подтверждается". — «Почему же? Я ведь оговаривал, что он — "мрачный". Это означает по меньшей мере то, что придется набраться выдержки на целую историческую эпоху».

Каковы же настроения сейчас, весной 1988 г.?

Мы вступили, справедливо констатировал М. С. Горбачев, в решающую стадию предпринятых преобразований. Думаю, не потому, что они уже начались: радикальные и главные решения пока все же не приняты, они, надо надеяться, впереди, их не избежать. Но переживаемая с 1987 года стадия — решающая именно потому, что она к ним ведет. То есть мы вошли в гущу политического выбора. Мы сейчас пред-принимаем. Или пред-не-принимаем. В ближайшие два-три года прояснится многое в судьбах нашей страны и всего мира. А именно и во всяком случае: устойчивость самого вектора изменений. Хотя последовательная реализация всемирно-исторического поворота потребовала бы, конечно, не двух-трех лет, а никак не меньше двух-трех десятилетий.

…Сказывается застарелый страх: "Недовольные выскажутся, высунутся, засветятся, а затем за них и возьмутся". Впрочем, страх заметно рассеивается. Разговорились откровенно. Но гораздо сильней, чем страх,— апатия.

Мы пережили период, когда история словно бы остановилась. На экране появлялось лицо неинтеллигентного, старого и очень больного человека, читавшего, спотыкаясь, по бумажке. Вся страна, поглядывая на телевизоры, вяло обменивалась впечатлениями о том, насколько он плох; то ли чуть поживей он, чем месяц назад, то ли не выговаривает и тех слов, которые раньше выговорить ему удавалось. Вот эти нараставшие признаки дряхлости и были единственными явными признаками продолжения исторического процесса в великой стране. Больше ничего не происходило. Политика оказалась целиком медицинской проблемой.

… Главное условие перестройки — возвращение реальной и открытой политики взамен ритуальной, абсурдистской, носорожьей лжеполитики.

И это называли политикой...

Сейчас, прислушиваясь к тем, кто "не верит", — и понимая, что у них есть для этого серьезнейшие доводы, и не оспаривая этих доводов, - я позволю себе, прежде всего, напомнить, о чем мы разговаривали в застольях до 1982, до 1985 годов. "Не будет ли после Брежнева еще хуже?" "Да, да, мы еще пожалеем о нем". — "Будут искать выход из тупика в еще большем закручивании гаек". "Возможен ли новый 1937-й?" Вот о чем мы спорили совсем недавно...

… Признаем, что даже самые неисправимые оптимисты не решились бы предсказать того, к чему мы пришли за три года. События нарастали по ломаной линии, но они, в общем, опережали и трезвые прогнозы, и даже дерзкие надежды. Речь, конечно, идет пока не о структурных сдвигах. Но именно о событийной фабуле перестройки, о необходимых предварительных изменениях психологического климата, о больших и малых фактах, показывающих, что мы не только вернулись к атмосфере XX и XXII съездов, но и пошли от них вперед. Поэтому начнем с того, с чем в состоянии согласиться каждый, с простейшей констатации: в обществе зарождается динамизм, все время что-то происходит и, я уверен, будет происходить. Разве все порядочные люди не рады этому? Наш поезд все-таки тронулся, хотя он еще не раз будет застревать на полустанках. Ладно, "не верьте". Но только действуйте же, черт возьми, действуйте, как считаете нужным, на пользу перестройки. Вас не устраивает, вам кажется сомнительным этот шанс? Ладно. В сущности, нет смысла спорить. Пусть вы правы. Но история возобновилась, и мы приглашены к участию в ней.

Другого шанса не будет.

… Острая политическая борьба за "оттепель" и против нее продолжается — и было бы в высшей степени опасно считать, будто она выиграна бесповоротно. Но одновременно завязывается борьба несравненно более глубокая, историческая - за структурную перестройку. Обе стадии драматически накладываются друг на друга. Первая не изжита, однако центр тяжести все более переносится на вторую стадию, и это именно о ней споры 1988 года, это в нее "не верят" одни, яростно не хотят другие. Если вторая стадия излишне затормозится — под вопросом окажется и первая, курс на демократию в принципе! Если первая стадия — гласности, политико-идеологической, исторической, теоретической и правовой десталинизации — не будет самым решительным образом доведена до конца, второй стадии никогда не бывать.

То есть если не произойдет глубокой перестройки прежде всего самой партии, а следовательно, и экономики, и всего общества, даже и достигнутое ныне непрочно, может быть отобрано. Но перестройке мешает то, что достигнутого мало, мало. Об этом не устает напоминать нам М. С. Горбачев, замечая, что мы лишь в самом начале пути. Об этом не устают напоминать М. С. Горбачеву и его товарищам все те, кто надеется еще пожить в богатом, свободном и справедливом обществе. Пожить не при "реальном социализме" — а при социализме.

Легче было сказать в докладе XX съезду (до сих пор неопубликованном и, кстати, по чьему конкретному запрету, хотелось бы знать?) далеко не полную правду о кровавом тиране, и выпустить уцелевших жертв из лагерей, и разрешить напечатать "Теркина на том свете" и "Один день из жизни Ивана Денисовича", легче было Хрущеву — при всей исторической громадности этого шага — отменить террор, чем сейчас довести десталинизацию до конца, т.е. демократизировать саму систему, убрав бюрократически-сталинские ее элементы, схемы, обыкновения. Не умаляя оттепели 60-х, мы все понимаем, что Хрущев удалил вершки, и это не воспрепятствовало неосталинистской реакции. Ну, а теперь дело идет о корешках…

2. Несколько соображений о гласности

Хотя газетно-журнальные дискуссии продолжают, вопреки окрикам, нарастать и углубляться, и за ними по-прежнему все следят, — но без недавней жадности и обольщений. Кое-кто даже воспринимает гласность как музыку в зубоврачебном кабинете. Для общества начали проясняться вещи вообще-то простые, но требующие собственного реального политического опыта.

Во-первых, гласность — не самоцель, а средство. Абсолютно необходимое, но недостаточное. Если правду можно выговорить на всю страну — это уже, конечно, очень и очень немало! Но далее фактор гласности вступает в сцепление с другими, никак не менее важными факторами, и достижение цели зависит от этого неоднозначного и системного взаимодействия. Если публичность сама по себе — а это происходит сплошь и рядом — не срабатывает, если самая неподдельная и выстраданная правда, о которой ныне дозволено вопить в пустыне, ничего в пустынности ландшафта не меняет (а ведь раньше думали; только бы напечатать, только бы сказать открыто и громко, чтобы расслышали повсюду!) — это лишь усиливает общественную апатию. "Ну, напечатали. Ну, и что дальше? А ничего".

Вырисовывается несколько неожиданная угроза: гласность как живительный элемент застоя. То есть встроенная в застойную систему (о, разумеется, систему, уже тем самым модернизированную, более гибкую и, следовательно, более прочную и опасную).

Во-вторых, до тех пор пока остаются ограничения гласности и невозможна откровенная полемика относительно некоторых и притом самых больных и важных проблем, решающих сфер, наивысших уровней иерархии — а такие ограничения, и мы это все понимаем, существуют — у гласности ощутим привкус недозрелых, зеленых яблок. И мы, подобно мальчишкам, набросившимся на кислицу, уже начинаем чувствовать оскомину. (Разумеется, этакое "во-вторых" существеннейшим образом отягчает вышеозначенное "во-первых".).

Верно то, что любые сдвиги сознания исторически значимы, что узнанное, сказанное, продуманное в 60-е годы не сгинуло бесследно, но продолжилось так или иначе и при последующей стагнации, а теперь дает новые всходы. Статьи, стихи, кинофильмы, спектакли, романы делают свое дело — не только собственно-культурное, но и непосредственно социальное. Возглас андерсеновского дитяти весьма опасен для голого короля. Поэтому такие короли, независимо от личного темперамента и сообразительности, всегда относятся к интеллигентным детям с серьезностью Ирода. Они — будем надеяться! — имеют для этого все основания.

Верно, однако, и то, что никакие стихи и фильмы не помешают королю после громкого детского выкрика продолжать десятилетиями торжественно — и все так же нагишом — шествовать мимо выстроившегося на тротуарах населения. Кроме того, далеко не все услыхали мальца; не все расслышавшие, толком разобрались; не все разобравшиеся согласны помнить, если придут другие времена и фраза о голом короле исчезнет из переизданий Андерсена, и за нее снова станут наказывать; но и памятливые, и бесстрашные вынуждены будут спрашивать себя: что же, они только живут по совести или еще и воздействуют на ткань истории?

Культура — может быть, последнее оправдание истории. Однако не потому, что улучшает ее качество. А только потому, что вносит в нее смысловое измерение. Без культуры истории нет, ибо нет человеческой жизни. Но история часто вполне обходится без сознательной человеческой жизни. Ей может доставать и бессмыслицы.
Притом безжизненная бессмыслица способна процветать рядом со всеми "Докторами Живаго" на свете. Можно в принципе даже разрешить "Котлован" - и все-таки еще долго продолжать рыть котлованы.

Искусство и дух — это искусство и дух. Не меньше! Но, конечно, и не больше. Не духом единым жив человек, и хлеб его насущный для судеб духа небезразличен. Оживление советской прессы и культуры уже само по себе примечательно и превосходно. Однако оно должно стать прелюдией дальнейших и всеобъемлющих социальных перемен. Тогда и оживление, кстати, не окажется преходящим, перейдет в подлинный расцвет, как это было в начале 20-х годов.

Итак, да здравствует гласность. Но — какая и для чего?
Ответы не так просты, как может показаться.

Стало уже общим местом, что полуправда — худший вид лжи. Понятно, что и ограничение правды "только" на 1/100 или на 1/1000, а не на половину, та же ложь в политике, как и в науке. Тут дело в самом принципе ограничения. И, пожалуй, для политики — дело даже не в безнравственном принципе, а в его институционализации. Если уж признается такой (конечно, негласный) "принцип", то неизбежны инстанции, которые выверяют эту одну ли тысячную или две пятых, неважно.

Далее происходит вот что. Общество вроде бы демократизируется, однако привычка контролировать остается, поскольку остаются инстанции. Даже если инстанции дозволяют стопроцентную правду, все равно дозволенная правда подозрительна. Даже если инстанции запрещают искажать правду, это смертельно опасно для правды. Поскольку получается, что некто заведомо владеет критериями, позволяющими отличать правду от ее искажений. Нет уж, пусть каждый будет волен врать — и каждый волен указать на вранье.

…Наш человеческий удел — не соглашаться с обстоятельствами, изучать их, дабы пытаться изменить. Что и называется политическим реализмом в отличие от оппортунизма. Эти две вещи многие, между прочим, смешивают. Приспособленцам приятней считать себя реалистами.

Я очень люблю прогремевший в 1968 году девиз студентов Сорбонны: "Будьте реалистами, требуйте невозможного!" В нем так парадоксально и поэтому так точно пронизывают друг друга равно необходимые трезвость и мечтательность.
Люди потому и люди, что, исходя из наличного, не удовлетворяются наличным, не остаются при нем. Мы мыслим — следовательно, мы революционны. Мы, таким образом, попросту обречены быть революционными... Но — если мыслим. Поэтому пусть никто не протестует и не пугается заранее. Кого-то чаша сия, возможно, и минует.

3. О левом уклоне и правом заслоне

…Недавно прозвучало предостережение: "не толкать под руку" перестройку. Речь идет о "крайности суждений", о революционном нетерпении, о таких взглядах и поступках, которые, хотя и порождены новой исторической надеждой, "на самом же деле объективно направлены на то, чтобы... опорочить смысл и значение" перестройки. Нельзя, говорят нам, романтически настаивать на том, для чего время еще не пришло. Это лишь дает поводы для укрепления сторонников жесткого курса и грозит сорвать постепенный процесс демократизации. Незачем дразнить реакцию и снабжать ее в спорах с реформаторами свежими пугающими аргументами. Ведь "реакция" — это всегда ответ охранителей на давление слева, именно реакция на что-то. Поосторожней же с этим "что-то". Требуя слишком многого, можно потерять все, потому что наша правая очень сильна.

Вот что примерно говорят нам или подразумевают некоторые сторонники перестройки. Я воспроизвожу и слегка договариваю, заостряю существо их рассуждений. Это умные и осмотрительные люди. Послушаем же их и поразмыслим.

Обсуждается классическая ситуация. Спор либеральной и прагматической осторожности с революционным нетерпением (или, во всяком случае, с тем, что в глазах постепеновца является таковым) — старый спор. Неудивительно, что в ход идут исторические примеры. Зря поляки, восстав в 1863 г., помешали либерализации русского общества. Герцен им сочувствовал, да и как не сочувствовать, но — зря. Нам они помешали, а себе не помогли. Не нужно было народовольцам бросать бомбы. Убийство Александра II, конечно, отбросило Россию назад. Н. Аджубея «иногда это наводит на размышления о том, что кто-то сознательно "подталкивал "историю "под руку"» (курсив здесь и ниже всюду мой. — Л. Б.). Его собеседник Г. Попов соглашается: "И в наше время было много похожего". Зря нетерпеливые чехи своей "пражской весной" 1968 года лишь пустили воду на мельницу нашей реакции и способствовали срыву так называемой косыгинской реформы. Не нужно сейчас крымским татарам, или прибалтийской молодежи, или евреям-отказникам устраивать демонстрации, это выгодно только врагам перестройки — отечественным и западным ультраправым, которые "поднимают на удивление синхронизированные крики". (Не в сговоре ли наши замшелые аппаратчики с радиостанцией "Свобода"?) «Иногда мне даже кажется, — продолжает уже прямым текстом Г. Попов, — что кто-то искусственно раздувает некоторые "тлеющие угли" в надежде, что возникнет потребность в "пожарном" и "воде", в тоске по праву "заливать")).

Прежде, чем высказывать свое мнение о проблеме революционного нетерпения и прагматизма в общем плане, я хотел бы заметить о некоторых из этих исторических и современных примеров следующее предельно кратко. Поляки восстали в 1863 г. потому, что грубый деспотический нажим Александра II, особенно после объявления с 1 января репрессивного рекрутского набора, просто вынудил революционную молодежь восстать. Полагаю, без излишне ученых ссылок, что в старом советском школьном учебнике М. Н, Покровского об этом написано ярко и более верно, чем у Н. Аджубея. Что до пражской весны, то не стоит все же забывать: Хрущев был снят за четыре года до кульминации тамошних событий; срыв экономической реформы обозначился уже в 1966—1967 годах (если не был заложен в ее робком замысле); весь отход от курса XX съезда был очевиден и предопределен верхушечным переворотом 1964 г.: короче, поправение у нас предшествовало событиям 1968 г., которые его в свою очередь неизбежно подхлестнули. Чешский вектор явился запоздалым и резко противоположным новому попятному вектору советской политической эволюции. Это фазовое несовпадение и сказалось роковым образом.

Надо признаться, историологическая идея Н. Аджубея настолько увлекательна, что и мне захотелось со своей стороны высказаться в ее развитие. Меня эта идея "наводит на размышление", что Парижскую коммуну спровоцировали те, кто ее затем расстрелял, в ней — это же ясно! — были заинтересованы версальцы. Становится понятным, кто сознательно подбил выступить немецких рабочих в 1918 г., чтобы иметь случай уничтожить Карла Либкнехта и Розу Люксембург. Очевидно также, что за русской революцией 1905—1907 гг. скрывалась рука охранки и всякой самой черной реакции, затем последовавшей и, следовательно, в деятельности большевиков и эсеров глубоко заинтересованной. Я теперь лучше понимаю подоплеку всех вообще подобных событий в мировой истории — от восстания Спартака до Жакерии. Я догадываюсь, кто сознательно их подталкивал А. Дубчека, насколько я могу припомнить тогдашнюю "Правду", целеустремленно подстрекали из Москвы...

По поводу "исторических" сравнений с 1863 г. или террором "Народной воли" позволю себе заметить: известно, конечно, что всякие сравнения хромают, но эти хромают уже наподобие гоголевского городничего из "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем": если помните, городничий "сделал дирекцию слишком в сторону, потому что он никак не мог управиться с своевольною пехотой... как на зло, закидывавшею чрезвычайно далеко и совершенно в противную сторону". В самом деле.

Наши внутренние "поляки" только и настаивают, что на отмене системы закрытых магазинов для номенклатуры (без вывесок, с особыми товарами по особым ценам) и прочих постыдных привилегий, которые разительно отличаются от былого личного бескорыстия русских революционеров и наносят неизмеримый политический ущерб не кому иному, как стоящим у власти на всех уровнях, их коллективным (а не частным) интересам, партийному руководству страной.
Наши современные Желябовы и Перовские не помышляют ни о чем, кроме защиты официально признанных прав советских граждан, кроме информационных бюллетеней и клубов в поддержку гласности. И наши совсем уж отчаянные головы из числа писателей добиваются создания кооперативных издательств. А в одном журнале даже появился возмутительный фельетон, автор которого высмеивала генералов от литературы и недвусмысленно давала понять, что хорошо бы
создать такое положение, при котором огромные тиражи, посты и почести в писательском ведомстве не доставались бы людям бездарным. Боже милостивый, какой тут поднялся переполох, как влетело журналу! Так что собеседники в Знамени, может быть, и правы. Только вот сравнения исторического революционного нетерпения с нынешним революционным нетерпением и "авантюризмом" приобретают довольно гротескный вид. И хромота их, достойная гоголевского пера, побуждает задаться некоторыми прямыми вопросами.

Каков конкретный политический смысл услышанных нами предостережений?

Например, настало ли время сообщить все о сталинских лагерях, о ГУЛАГ'е? О подлинных масштабах репрессий, где счет шел на многие миллионы? Не пора ли рассказать не только о тех или иных загубленных государственных деятелях, писателях, ученых, но и о планомерном истреблении собственного народа, которое в мировой истории было превзойдено только Пол Потом в процентном выражении и никем не превзойдено в абсолютных цифрах? Нужно ли заговорить не о бедах насильственной коллективизации, а о том, что она означала с точки зрения социально-исторической — то есть об уничтожении крестьянства как класса, об его прикреплении к земле, о третьем издании крепостничества в России и о том, что ввергнутое в такое состояние большинство населения страны составило объективно фундамент сталинского самодержавия?

Следует ли нам сейчас последовательно поразмыслить, что все это могло означать для судеб социалистической идеи в стране и мире? Или такая излишняя логическая и политическая последовательность могла бы "опорочить значение и смысл" перестройки? Что тут опасней, что трезвей, что больше грозит усилить позиции чиновников и сорвать процесс социалистической демократизации или что помогло бы сделать его необратимым, что тут лучше, что выгодней и для кого — поспешить с такими шагами или помедлить?

Вопросительных знаков с точки зрения практической политики немало. Есть ли некая истина в предостережениях осмотрительных людей? Безусловно. Некая истина в этом есть.

Бюрократия может воспользоваться избытком революционного нетерпения, романтическим забеганием вперед, "левачеством" - чтобы попытаться повернуть все вспять. Бюрократия может, впрочем, с еще большим удобством воспользоваться и недостаточностью нетерпения, нерешительностью и медлительностью перестройщиков. Она вообще-то чем угодно может воспользоваться, пока в ее руках рычаги реальной власти. И она даже в состоянии не прибегать к грубой силе: "реакция" не нужна, ежели ее власти ничего всерьез угрожать не будет. Тогда мы не спровоцируем срыва перестройки. Правда, никакой такой перестройки в этом случае и не будет.

 

…Мы хотим быть реалистами. Мы смолоду запомнили, что "политика — это искусство возможного". То есть в этой сфере человеческой деятельности, при ведении государственных дел, не считаться с обстоятельствами — значит заниматься политикой, будучи плохими политиками. Однако что понимать под "возможным"? И почему потребно "искусство"? Чтобы подчиняться обстоятельствам, никакого искусства не требуется. Достаточно сушить весла и плыть куда несет. Если не считаться с обстоятельствами — значит быть плохими политиками, но подчиняться обстоятельствам — значит вовсе не быть политиками. Это оппортунизм, политиканство, житейская ловкость, все, что угодно, но не политика в серьезном смысле слова. .

Пусть скептики согласятся признать: за три года в нашей политической жизни произошло достаточно такого, что в 1985 году любой здравомыслящий человек признал бы лежащим вне сферы возможного и осуществимого.
И еще не вечер.

Поэтому я говорю скептикам, в том числе скептику внутри себя самого: да; политика — это искусство возможного, но не так-то просто сказать, что для этой загадочной дамы Истории возможно и что невозможно. Все это, впрочем, слишком общо. Нужен анализ. Он уже начат нашими экономистами и публицистами. Надо надеяться, явятся наконец и серьезные труды историков, политологов, философов. И тут крайне важно оговорить следующее.

До сих пор речь шла о политиках, ответственных за окончательные решения. Ну, а интеллектуалы? И вообще все те, кто просто высказывает свое мнение о нынешнем положении вещей, кто выступает от себя. И формулирует — профессионально или в качестве граждан — оценки, пожелания, предложения, прогнозы. Участвует во всенародном думании.

Тут уж, безусловно, нужен "авантюризм". То есть я хочу сказать, что тут огромная ответственность, но несколько иного рода: искренность, интеллектуальная честность, отвага ума.

Ведь мышление (в отличие от сознания) авантюристично по природе. Ведь если мысль (она же и высший социальный, то есть культурный интерес) не забежит вперед, то она будет безответственна (робка, сера, непродуктивна). Между политиком и интеллектуалом — явное разделение функций. Интеллектуал додумывает, доводит до логической и экзистенциальной предельности и преобразует настроение и потребности общества через необходимое индивидуальное заострение. Он призван — в особенной форме своего личного рационального или художнического дара — выступить в качестве всеобщего субъекта истории. Он разрабатывает свои концепции прошлого и предлагает модели будущего. В том числе и такие, которые, может быть, нереальны, но не беспочвенны. Он даже, простите, мечтает. Говорит о должном, а не о возможном. Он, короче говоря, и будучи строгим исследователем, воплощает в диалоге с обществом культуру. Ее запрос. "Возможность" — очень существенный (иногда самый затруднительный) момент выкладок интеллектуала, но все же не его первое и не его последнее слово.

Культурный политик делает все то же самое, чутко прислушиваясь ко всем звучащим в обществе голосам, включая и предостерегающие, и нетерпеливые, и враждебные, но для него момент возможности и целесообразности — специфически-решающий. (Конечно, с теми антиоппортунистическими оговорками, которые были сделаны выше.)

Господи, просвети высокомерных интеллектуалов, избегающих спускаться на землю практической политики. И упаси нас от политиков, чьи цели не сверены с культурой.
Впрочем, этот разрыв, эти проблемы известны, едва ли не начиная с Платона. И конца этому не видно.

Иного не дано,
издательство "Прогресс",
июнь 1988 г
.

Перейти к продолжению статьи Л.Баткина:

4. С чего начать
5. Об условиях укрепления руководящей роли КПСС
6. Назад пути нет


 

Мы мыслим — следовательно,
мы революционны.